Романтическое кочевье.
С любимою в поздний час.
Троих — с виолончелью —
Трамвай баюкает нас.
Сидят и стоят у окон
В звенящем, в бегущем, в нем —
С Запада и с Востока
Люди разных племен.
Каждый приветствует каждого —
Раскланиваться успевай.
…Ученики Микеланджело
В пути встречают трамвай.
В знамен шелестящем зареве
Вчерашние новички —
Наследники Страдивари
Взвивают смычки.
Полотнища шелка взвихрены.
Идут — тесна колея —
Растрелли и Воронихина
Подмастерья и сыновья.
Цехи, плеяды, школы —
Все, кто провидел, знал
Варшавянку и карманьолу,
«Интернационал».
Красок великолепье,
Звуков прибой морской.
Владимир Ленин в кепи,
С поднятою рукой.
На площади Всех Наций
Светло приветствует он
Величайшую из демонстраций
Уходящих в даль времен;
Колонны, вперед идущие.
Песни и гром речей,
И надо всем — поющая
Расчехленная виолончель…
Я спал. Меня разбудила
Нежно чья-то рука.
Голос ласковый, милый
Донесся издалека.
Отзвук ли это, эхо ли
Неповторимого сна:
— Милый, проснись. Приехали. —
Утро. Весна.
Рассвет свой костер затеплил.
Плывут, клубясь, облака.
Доносится вздох на стебле
Раскрывшегося цветка.
Предместьем идем, дворами
Просыпающихся москвичей,
Она и я, между нами —
Виолончель.
Пер. Ю. Мориц
Стояла ночь. На флейте голубой
Весенний дождь в саду играл без денег,
Когда, сумев сработать головой,
Прибился к жизни розовый младенец.
Он плачет, морща губы, как старик.
Но чем его достоинство задето?
Мне кажется, он вдруг услышал крик —
Мой мертвый сын аукнулся из гетто.
Кровиночка, скажи мне, почему
Ты так орешь у жизни на пороге,
Как будто слышен уху твоему
Напевный ужас городской тревоги?
Что с городом? Что с ним произошло?
Кто возвратил сиренам ремесло?
Кто раскрутил над нами этот вой?
Так из костра кричит еще живой,
Так плачет зверь с жаканом в животе.
О, этот звук над крышей в темноте!
И черных репродукторов кульки
Роняют слов холодные куски:
«Внимание!
Тревога!»
В горле ком.
Старик с окаменелым языком.
Старуха с перекошенной губой.
И только дождик — с флейтой голубой.
Весна-царевна пела-ворожила,
Чтоб травкой пахло, чтобы сок — в цветке,
И трепетала голубая жила,
И человечек плакал на руке.
Он весь еще в ладони помещался.
Стучал горячей ноженькой не в такт.
Но белый свет в зрачках его вращался,
И сердце билось, точное, как факт.
Он пересек ту облачную пленку,
Границу бытия и забытья,
Тропинку от зародыша к ребенку,
От протоплазмы к собственному «я».
Не надо, я прошу тебя, не надо
Фальшивых песен, фамильярных слов.
Здесь боль и кровь, здесь жизни баррикада,
Та, на которой победит любовь.
Я знаю что к чему. Я знаю трепет
Мужчины, пожелавшего детей.
Нас крепко одиночество истреплет
Гигантскими набегами страстей,
Пока вскричишь: «Полцарства за ребенка!
За мальчика полцарства, за дитя!»
…На синих флейтах нестерпимо тонко
Дожди играют легонько, шутя.
И человек не услыхал сирены.
Он у крыльца больничного ходил
И мокрой веткой розовой сирени
По воздуху бессмысленно водил.
Да! Да! Да!
Это — он.
Невысокий, невзрачный, совсем не кудрявый,
Чуть сутулый, ничуть не пленительный парень, —
Таких не любит кинематограф.
Предки его обладали
Исключительным чувством юмора
И поэтому точно знали,
Что Моисей разгрохал свои скрижали
С явным пристрастием:
Богатым — «кради!», а бедным — «не».
О братья, расстрелянные и сожженные!
Ваш пепел давным-давно
Перешел на орбиту созвездий.
О скрипки, расстрелянные и сожженные!
Идя по городу, я бормочу ваш реквием.
Я бормочу ваш реквием,
Я слежу за орбитой пепла,
Я благодарен крышам из плесневелых плашек,
Где лепетали скрипки
И грохали молотки.
Я бормочу ваш реквием,
Я слежу за орбитой пепла.