Поэтика за чайным столом и другие разборы
Поэтика за чайным столом и другие разборы читать книгу онлайн
Книга представляет собой сборник работ известного российско-американского филолога Александра Жолковского — в основном новейших, с добавлением некоторых давно не перепечатывавшихся. Четыре десятка статей разбиты на пять разделов, посвященных стихам Пастернака; русской поэзии XIX–XX веков (Пушкин, Прутков, Ходасевич, Хармс, Ахматова, Кушнер, Бородицкая); русской и отчасти зарубежной прозе (Достоевский, Толстой, Стендаль, Мопассан, Готорн, Э. По, С. Цвейг, Зощенко, Евг. Гинзбург, Искандер, Аксенов); характерным литературным топосам (мотиву сна в дистопических романах, мотиву каталогов — от Гомера и Библии до советской и постсоветской поэзии и прозы, мотиву тщетности усилий и ряду других); разного рода малым формам (предсмертным словам Чехова, современным анекдотам, рекламному постеру, архитектурному дизайну). Книга снабжена указателем имен и списком литературы.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
, за
сливок альпийских кувшин,
За рыжую
спесь англичанок
и
дальних колоний хинин,
Я пью, но еще не придумал — из двух выбираю одно —
Душистое
асти-спуманте
иль
папского замка вино…
Об «Астрах» я писал[740], здесь укажу лишь на их каталогические особенности. Поэт пьет за 11 ценностей, для чего выбирает из двух альтернативных вин одно (здесь наконец появляются числительные), причем все или почти все 13 объектов ему, по-видимому, недоступны. Большинство этих объектов — дополнений к глаголам пью/выбираю — это сочетания из двух-трех слов, иногда сложных (рольс-ройс, асти-спуманте), что умножает общую сумму каталогизируемых единиц.
Через весь комплексный список четко проводятся основные типы перечисляемых единиц — как традиционных для каталогического дискурса, так и более или менее специфичных для Мандельштама:
• география и топонимика: Петербург, Савойя, Елисейские Поля, Париж, Бискайский залив, Альпы, Англия, дальние колонии, Авиньон;
• мотив напитков и сильных ощущений в области рта и носа: астма, желчь, бензин, масло, сливки, хинин, душистое, асти-спуманте (то есть пенящееся), вино;
• другие эмоциональные и эстетические стимулы: военные астры, все, чем корили, музыка, розы, картины, спесь;
• пейзажность: петербургский день, сосны, розы, волны, Альпы, замок;
• предметы: шуба, кабина, роллс-ройс, картины, кувшин:
• социальные категории: барство, роллс-ройс, спесь, колонии, папство.
Ностальгическая тема проведена четкой демаркацией границ: сначала исторической (называются дореволюционные ценности — и тут Мандельштам во многом следует за Кузминым), затем географической (следует список зарубежных, западных ценностей), что более или менее прямо задает направление лучниковского списка.
4
Вакханалии постреволюционного собирания (и систематизирования собранного) предаются многие персонажи романов Вагинова, начиная с «Козлиной песни» (1928). Отчаянной виртуальностью отмечены при этом как их ностальгическая установка на сохранение уходящих ценностей (например, рецептов мировой кулинарии, см. примеч. 36), так и подчеркнутая эфемерность/никчемность некоторых объектов коллекционирования (например, почтовых открыток, сновидений, обрезков ногтей), а иногда и негативное отношение собирателя к его коллекции[741].
Фиксация Вагинова-прозаика на коллекционерстве (которым он увлекался в жизни) проявлялась не только в насыщении его текстов соответствующими перечнями, но и в его пристрастии к каталогизирующей манере повествования — даже там, где речь не идет о собирании экспонатов. Вот серия примеров в порядке убывающей мотивированности перечислений темой коллекционирования.
Вечерком вина принес и закусочек; долго, склонив головку, говорила Екатерина Ивановна об Александре Петровиче. Какие платья он любил, чтоб она носила, какие руки были у Александра Петровича, какие прекрасные седые волосы, какой он был огромный, как он ходил по комнате и как она, встав на цыпочки, целовала его.
(гл. X, «Некоторые мои герои в 1921–1922 г.»)
Вдоль стены стояли бывшие дамы, предлагая: одна — чайную ложечку с монограммой, другая — порыжевшее, никуда не годное боа, третья — две рюмочки, переливавшие семью цветами, четвертая — тряпичную куколку собственного изделия, пятая — корсет девятисотых годов. Та седая старушка — свои волосы, выпавшие еще в ранней юности и собранные в косичку, эта, сравнительно молодая, — сапоги, довольно поношенные, своего умершего мужа.
(гл. VIII, «Интермедия»)
Сидела мать, женщина задумчивая, бледная, на козлах вырисовывался круп кучера, на коленях у матери лежали цветы или коробка конфет, мальчику было лет семь, любил он балет, любил он лысые головы сидящих впереди и всеобщую натянутость, и нарядность. Он любил смотреть, как мама пудрится перед зеркалом, перед тем как ехать в театр, как застегивает обшитое блестками платье, как она открывает зеркальный створчатый шкаф и душит платок. Он, одетый в белый костюм, обутый в белые лайковые сапожки, ждал, когда мама окончит одеваться, расчешет его локоны и поцелует.
(гл. II, «Детство и юность неизвестного поэта»)
Молодые люди отошли от кладбища и направились наискось, по тропинке, между еще не скошенным пушистым медком, покрытым черными букашками и зеленовато-металлическими жучками и улиточной слизью, тмином, красным и белым клевером и щавелем, к дороге, ведущей в Новый Петергоф, к небьющим фонтанам (будний день), к статуям с сошедшей позолотой, ко дворцу, где у балюстрады ходит взад и вперед инвалид — продавец папирос, бегает босоногий мальчишка, предлагая ириски, и, скрестив ноги, прислонившись к ящику, меланхолически время от времени копает в носу мороженщик.
(гл. XI, «Остров»)
Вагинов как бы видит весь мир сквозь призму каталогизации. Нарративный интерес его прозы при этом вольно или невольно страдает[742].
5
Одним из классических прототипов перечня утраченных ценностей можно считать список, предъявляемый Пугачеву Савельичем («Капитанская дочка», гл. IX):
В это время из толпы народа, вижу, выступил мой Савельич, подходит к Пугачеву и подает ему лист бумаги <…> «Это что?» — спросил важно Пугачев. «Прочитай, так изводишь увидеть», — отвечал Савельич. Пугачев принял бумагу и долго рассматривал с видом значительным. «Что ты так мудрено пишешь? — сказал он наконец. — Наши светлые очи не могут тут ничего разобрать. Где мой обер-секретарь?»
Молодой малый в капральском мундире проворно подбежал к Пугачеву. «Читай вслух», — сказал самозванец, отдавая ему бумагу. Я чрезвычайно любопытствовал узнать, о чем дядька мой вздумал писать Пугачеву. Обер-секретарь громогласно стал по складам читать следующее:
— «Два халата, миткалевый и шелковый полосатый, на шесть рублей».
— Это что значит? — сказал, нахмурясь, Пугачев.
— Прикажи читать далее, — отвечал спокойно Савельич.
Обер-секретарь продолжал:
— «Мундир из тонкого зеленого сукна на семь рублей. Штаны белые суконные на пять рублей. Двенадцать рубах полотняных голландских с манжетами на десять рублей. Погребец с чайною посудою на два рубля с полтиною…»
— Что за вранье? — прервал Пугачев <…>
— Это, батюшка, изволишь видеть, реестр барскому добру, раскраденному злодеями…
— Какими злодеями? — спросил грозно Пугачев.
— Виноват: обмолвился, — отвечал Савельич. — Злодеи не злодеи, а твои ребята таки пошарили да порастаскали <…> Прикажи уж дочитать.
— Дочитывай, — сказал Пугачев.
Секретарь продолжал:
— «Одеяло ситцевое, другое тафтяное на хлопчатой бумаге четыре рубля. Шуба лисья, крытая алым ратином, 40 рублей. Еще заячий тулупчик, пожалованный твоей милости на постоялом дворе, 15 рублей».
— Это что еще! — вскричал Пугачев, сверкнув огненными глазами <…> Как ты смел лезть ко мне с такими пустяками? — вскричал он, выхватя бумагу из рук секретаря и бросив ее в лицо Савельичу <…> Их обобрали: экая беда? <…> Заячий тулуп! <…> Да знаешь ли ты, что я с тебя живого кожу велю содрать на тулупы?
— Как изволишь, — отвечал Савельич, — а я человек подневольный и за барское добро должен отвечать.
Пугачев был, видно, в припадке великодушия. Он отворотился и отъехал, не сказав более ни слова. Я остался на площади один с Савельичем. Дядька мой держал в руках свой реестр и рассматривал его с видом глубокого сожаления.