Короткая книга о Константине Сомове
Короткая книга о Константине Сомове читать книгу онлайн
Книга посвящена замечательному художнику Константину Сомову (1869–1939). В начале XX века он входил в объединение «Мир искусства», провозгласившего приоритет эстетического начала, и являлся одним из самых ярких выразителей его коллективной стилистики, а после революции продолжал активно работать уже в эмиграции. Книга о нем, с одной стороны, не нарушает традиций распространенного жанра «жизнь в искусстве», с другой же, само искусство представлено здесь в качестве своеобразного психоаналитического инструмента, позволяющего реконструировать личность автора. В тексте рассмотрен не только «русский», но и «парижский» период творчества Сомова, обычно не попадающий в поле зрения исследователей.
В начале XX века Константин Сомов (1869–1939) входил в объединение «Мир искусства» и являлся одним из самых ярких выразителей коллективной стилистики объединения, а после революции продолжал активно работать уже в эмиграции. Книга о нем, с одной стороны, не нарушает традиций распространенного жанра «жизнь в искусстве» (в последовательности глав соблюден хронологический и тематический принцип), с другой же, само искусство представлено здесь в качестве своеобразного психоаналитического инструмента, позволяющего с различных сторон реконструировать личность автора. В тексте рассмотрен не только «русский», но и «парижский» период творчества Сомова, обычно не попадающий в поле зрения исследователей.
Серия «Очерки визуальности» задумана как серия «умных книг» на темы изобразительного искусства, каждая из которых предлагает новый концептуальный взгляд на известные обстоятельства.
Тексты здесь не будут сопровождаться слишком обширным иллюстративным материалом: визуальность должна быть явлена через слово — через интерпретации и версии знакомых, порой, сюжетов.
Столкновение методик, исследовательских стратегий, жанров и дискурсов призвано представить и поле самой культуры, и поле науки о ней в качестве единого сложноорганизованного пространства, а не в привычном виде плоскости со строго охраняемыми территориальными границами.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Наконец, третья группа поздних произведений художника — назовем ее условно группой «композиций с зеркалами» — наиболее существенна для выяснения вопроса о возможных сдвигах в отработанной стилистике. Нет нужды подробно останавливаться на общеизвестном — на мифологическом наполнении мотива «отражение в зеркале», на важности этого мотива в символистской и отчасти в постсимволистской культуре. Скажем лишь, что у Сомова «зеркальное» всегда выступало в двух версиях: как в качестве вынесенного на поверхность сюжетно-композиционного хода в портретах и жанрах (миниатюра с дамой XVIII века, глядящей в зеркало, была продана на Брюссельской выставке 1928 года; другая миниатюра — со старухой, которая в зеркальном отражении видит себя молодой, в том же 1928 году экспонировалась на групповой выставке, устроенной Мефодием Лукьяновым в антикварном магазине Лесника в Париже; еще одну «Женщину в зеркале спиной» купила в 1934-м у автора Т. А. Покровская-Гурланд), так и в «онтологическом» слое самой художественной конструкции, носящей зеркально-отражательный характер. Обнаружение этой конструкции в поздних вещах (когда рама зеркала уже не совпадает с рамой картины, но буквально «попадает в кадр») есть значимая форма самораскрытия — во всяком случае, в контексте прочих особенностей языка данных вещей оно может трактоваться именно так.
В письме сестре рассказывая о групповой выставке в магазине Гиршманов в Париже (1930), Сомов подробно описывает представленный им и вызвавший сенсацию («даже… модернисты „сняли шапки и поклонились“») натюрморт, «изображающий мраморный верх комода, на котором стоят под стеклянным колпаком в вазочке неестественные коленкоровые крашеные лубочные цветы, за ним, колпаком, висит зеркало, и в нем отражается часть комнаты и открытое окно на утренний солнечный пейзаж. На комоде много разных вещей: нитки, склянки, свеча и др. и еще маленькое складное зеркальце, в котором еще раз в миниатюрном размере отражается это же окно с пейзажем». Завершается письмо обещанием «сделать серию еще новых натюрмортов, особенных, не банальных, странных, занимательных, со значением». И результаты не заставляют себя ждать: уже на персональной выставке в Лондоне летом 1930 года (устроенной М. В. Брайкевичем — сомовским «добрым ангелом» в галерее Владимира Голицына) такой натюрморт представлен; далее подобные гуаши и пастели следуют одна за другой. С цветами, фарфором, флаконами и безделушками на комоде или на камине, с заоконным пейзажем (данным впрямую или в зеркальном отражении), с человеческой фигурой, не сразу, но появляющейся («а-ля Вермеер») — и тоже отражающейся — в этом «натюрмортно-пейзажном интерьере», — и, наконец, туда как бы входит сам художник, и синтетический жанр, включив в себя еще и автопортрет, становится синтетическим уже окончательно.
Есть нечто подспудно итоговое в таком единовременном «собирании» мотивов и примиряющем увязывании языковых пристрастий. Противоречия, питавшие прежнее искусство Сомова (и мучившие его самого), — между мировоззренческим символизмом, выражающимся в аллегорических склонностях, и художническим, а также человеческим вещелюбием (любовью к «драгоценному материалу», если воспользоваться определением Степана Яремича), между тяготением к натуре и невозможностью увидеть эту натуру вне опосредующих фильтров искусства, между жаждой живого, открытого мира и тотальным сомнением в его существовании — в этих поздних вещах оказались сведены к балансу на уровне самой художественной ткани, как ее метафорики, так и конкретного вещества. Натюрморты тактильно-осязаемы, близки к «обманкам» (тем более в их составе встречаются характерные для обманок предметы — письмо, рваный конверт) — зато заоконный прорыв есть прорыв в иную живописную систему, к свободному мазку и условно-форсированному цвету. Символика предметных значений не препятствует любоваться красотой «драгоценных» фактур — однако чередование зеркальных фрагментов, пространственно дезориентируя зрителя, напоминает о сугубой обманчивости, «неверности» видимого глазом (одновременно это присутствие разных зеркал дает возможность художнику осуществить так любимые им «фокусы» с миниатюрными изображениями). Лицо автора (или половина лица, обрезанная рамой зеркала) появляется в кадре на правах еще одной вещи, но, будучи написано с обычной беспощадной пристальностью, обретает власть над постановкой — власть, ограниченную опять же только множественностью этих версий пространства и мнимых ракурсов, не позволяющих настаивать на их действительности и, значит, на чьем-то действительном авторстве. Вновь вспоминаются давние стихи Вячеслава Иванова: «все — сон и тень от сна»; всегда волновавшая Сомова проблематика оппозиций («искусство — жизнь», «реальность — игра», «свое — чужое») в поздних его работах оказалась реализована через сам композиционный механизм и, собственно, через механизм формообразования. Это стало тем итогом, который он предчувствовал и к которому стремился, написав в 1933 году: «Хотелось бы остаток жизни посвятить себя хорошим настоящим картинам. Завершить самого себя и оправдать похвалы мне расточаемые пока напрасно».
Некая Ольга Морозова, жена дальнего родственника Сомова, видевшая его лишь однажды в 1919 году, отметила в своих воспоминаниях единственное, что запомнила из визита. «Любите ли вы забавляться? — спросил художник у молодых людей, уже не вполне постигающих смысл глагола, — надо уметь забавляться». Терминология 1910-х годов — скорее даже кузминского, нежели мирискуснического круга, — вполне «забавно» звучала на пороге 1920-х; и нельзя сказать, чтобы автор совета сам ему следовал — мизантроп, в творческом плане страдающий «хронической болезнью отчаяния» (как раз из дневника 1919 года: «Никогда не достигну даже посредственного умения писать масляными красками. А рисовать! Тоже никогда…») и при артистичности результатов в ощущении процесса, конечно, являющий тип творца-подвижника («при такой грустной моей жизни… — написано во время тяжелой болезни Мефодия Лукьянова, — все мои вещи выходят какие-то беспечные и радостные. Ищу ли я в искусстве контраста невольно или так, случайное совпадение…»). Да и личная судьба Сомова, особенно после кончины Лукьянова, «забавной» никак не была: так ценимое им «одиночество с немногими» превращалось в душевную невостребованность, а контакты оказывались чреваты внутренней драмой.
Тем не менее «легкое дыхание» Серебряного века в нем никогда не прерывалось — глубинная принадлежность этому культурному складу, вовсе не означая творческой окаменелости («меня влечет ломать себя и принуждать не застывать на заезженном…» — сказано в 1932 году), предохраняла от самообольщений (неумеренные похвалы — вроде статьи Брайкевича «Сомов и Левицкий» — тоже ведь можно было воспринимать как «забавное») и, главное, от обольщений чужой культурой и чужим временем. Сомовские парижские письма содержат множество оценок «последних явлений» литературы и искусства, и характерно, что если в литературных «рецензиях» заметно неприятие лишь того, в чем присутствует привкус «самовлюбленности и снобических претензий» (Кокто, Селина, Набокова — напротив, интерес вызывает Хаксли, а Пруст с его поисками утраченного времени попадает в число любимых писателей), то новейшая живопись — при всей толерантности рецензента отрицается им целиком. Произнесенное в 1905-м слегка наивное кредо — «я безумно влюблен в красоту и ей хочу служить» — по прошествии десятилетий не утеряло актуальности; конечно, это могло выглядеть и так, как увидела — без всякой, впрочем, иронии — Нина Берберова («…увлекался красотой розовощеких кудрявых молодых мальчиков, которых писал веселыми масляными красками, с открытым воротом и длинными пальцами бледных рук»), но ощущение классической меры действительно присутствовало в сомовских поздних вещах и — при всей несвоевременности подобного присутствия — было органичным, а значит, необходимым.
Он умер внезапно, от сердечного приступа, на руках у накануне приехавшего погостить Брайкевича, самого верного и деятельного своего друга (для которого это тоже, вероятно, стало неким знаком судьбы). Похоронен на кладбище Сен-Женевьев-де-Буа. По завещанию коллекция Брайкевича в 1949 году поступила в музей Эшмолеан в Оксфорде; в 1950-м там была устроена мемориальная выставка Сомова — и в настоящее время это самое крупное музейное собрание художника за рубежом.