История и повествование
История и повествование читать книгу онлайн
Сборник научных работ посвящен проблеме рассказывания, демонстрации и переживания исторического процесса. Авторы книги — известные филологи, историки общества и искусства из России, ближнего и дальнего зарубежья — подходят к этой теме с самых разных сторон и пользуются при ее анализе различными методами. Границы художественного и документального, литературные приемы при описании исторических событий, принципы нарратологии, (авто)биография как нарратив, идеи Ю. М. Лотмана в контексте истории философского и гуманитарного знания — это далеко не все проблемы, которые рассматриваются в статьях. Являясь очередным томом из серии совместных научных проектов Хельсинкского и Тартуского университетов, книга, при всей ее академической значимости, представляет собой еще и живой интеллектуальный диалог.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Выразительность символики, отобранной Ахматовой для локализации своей «сторонней» позиции как наблюдателя текущей истории, подтверждается тем фактом, что ни в одной из прижизненных публикаций цензура этих строф не пропустила. Качество этой «стороннести» применительно к Ахматовой 1960-х годов может быть описано строками другого русского поэта, предложившего для в чем-то противоположных профессий историка и поэта объединяющее их табу:
Станислав Савицкий
Марксизм в «Записных книжках» и исследованиях Л. Гинзбург [934]
Л. Гинзбург с 1920-х годов была читательницей, поклонницей и в некотором отношении последовательницей Пруста [935]. В книге «О психологической прозе» эпопея «В поисках утраченного времени» завершает развитие литературы «человеческого документа», прослеживаемое на примерах писем и дневников сентименталистов, романтиков и реалистов, мемуаров Сен-Симона, Руссо и Герцена, а также романов Л. Толстого. Между тем в этой книге речь идет не о том, как литература Нового времени во всем многообразии ее второстепенных жанров свидетельствует о душевной жизни человека и начинает влиять на нее. Гинзбург выбирает авторов, пишущих об историческом поведении с точки зрения культурной антропологии и социальной психологии: соотношениях самооценки и социального поступка, моделях построения личности и историческом характере, который портретирует эпоху. В этом контексте уместно упоминается статья Маркса «Восемнадцатое Брюмера Луи Бонапарта» и, в частности, сделанное в ней наблюдение над символикой революционного языка, строящейся на исторической стилизации [936].
Для интересов Гинзбург расстояние между Прустом и Марксом не так уж велико — социальное наблюдение одинаково важно обоим авторам. Ее прочтение Пруста и Маркса было специфичным и потому, что в их текстах на протяжении многих лет она видела пересечение биографии, профессии, социальной адаптации и истории. Интерес Гинзбург к социально-психологической антропологии закономерно сочетается с ее прустианством, но, в отличие от отчетливого авторского присутствия в эпопее, тексты ленинградской эссеистки никогда не показывают автора. Малейшие намеки на его персону прячутся за масками исторического повествователя «Записных книжек», «человека за письменным столом» — ученицы революционеров в академической науке, знакомой известных писателей, социального наблюдателя, последовательной в рассуждениях мемуаристки. Вот авторская самооценка, не опубликованная при жизни:
Для человека с настоятельной потребностью в словесном закреплении своих мыслей, с некоторыми способностями к этому закреплению и с явным неумением и нежеланием выдумывать — плодотворнее всего писать свою биографию <…>
Я совершенно лишена этой возможности; отчасти из застенчивости, которую можно было бы преодолеть, если бы это было нужно; отчасти из соображений, которые, вероятно, не нужно преодолевать.
Можно писать о себе прямо: я. Можно писать полукосвенно: подставное лицо. Можно писать совсем косвенно: о других людях и вещах таких, какими я их вижу. Здесь начинается стихия литературного размышления, монологизированного взгляда на мир (Пруст), по-видимому наиболее мне близкая [937] (1928).
Отстраненность автора в эпопее Пруста, о которой пишет Гинзбург, более чем спорна. В эссе же Гинзбург «эмпирический автобиографизм» — совпадение личности пишущего с повествователем/персонажем [938] — невозможен по нескольким причинам. В литературной смеси «Записных книжек» доминирующий автор, «лично автор» теряется в разных версиях текста, и лишь в окончательном наиболее полном варианте («Человек за письменным столом») [939], вышедшем во время Перестройки, он предстает как жертва и оппонент режима — одна из эмблем критики советского строя горбачевских лет [940]. Социально-психологические наблюдения (Гинзбург. Записные книжки 2002: 40, 46–47), бытовые заметки (48–49), впечатления от спектаклей или фильмов (14, 49–50), размышления о профессиональном самоопределении (34–36) иногда носят личный характер, но автобиографическое «я», даже в тех случаях, когда его можно установить со всей очевидностью, работает на литературную персону — «маски» рассказчика. Авторефлексия Гинзбург бессубъектна в том числе благодаря 20-летней переработке дневников в 1960–1980-е годы, в течение которой авторский голос записей в тетрадях был разложен на несколько авторских амплуа, представляющих разные исторические периоды, разные жанры высказываний и выступающих в разных сочетаниях, — и эта разнородность в принципе свойственна жанру записной книжки. Не стоит также забывать о том, что «Записные книжки» готовились для печати не без оглядки на цензуру, редактор М. И. Дикман была лояльна и осторожна в равной степени. Не прошедший литобработку голос остался в тетрадях, которые хранятся в частном архиве. Сейчас мы имеем возможность общения с собственно автором «Записных книжек» в первую очередь благодаря выдержкам из этих тетрадей, которые время от времени появляются в печати.
Авторефлексивность, переключившая внимание с личности автора на «внешние» механизмы сознания, могла быть выстроена в обдумывании и переживании марксистской социологии, вошедшей в обиход историков литературы с середины 1920-х годов. На фоне общего влияния социальных наук на исследования литературы [941] социология, которой была чужда прустианская субъективность, предоставляла возможность полемики с формальным методом. Имманентный анализ критиковали авторы бахтинского круга [942] или Б. Энгельгардт, описавший исходные теоретические основания и методологические границы формализма в своей книге «Формальный метод в истории литературы» [943]. Ученики формалистов — Б. Бухштаб, Л. Гинзбург, В. Гофман, Г. Гуковский, Н. Степанов и др. — следили за этой полемикой, сталкиваясь с интенсивным внедрением марксизма в гуманитарные науки в Институте истории искусств. Они наверняка присутствовали на диспуте «Марксизм и формальный метод» в марте 1927 года, которому предшествовало и после которого возобновилось обсуждение этой проблематики не только на страницах столичной периодики, но также в провинциальных и маргинальных изданиях [944].
Между тем их учителя с середины 1920-х годов ищут развития формального метода в социологии и истории. В выступлениях на диспуте они мотивируют это по-разному: Томашевский — необходимостью исследования природы жанра; Шкловский — переходом к тематике и проблематике «переживания вещи в искусстве»; Эйхенбаум — потребностью в изучении «литературного труда». Социологизированность их позиции была подчеркнута в отчете о дискуссии, опубликованной «Новым ЛЕФом» (№ 4, 1927: 45–46). Ю. Тынянов пишет статью «Вопрос о литературной эволюции» («На литературном посту», 1927, 10), пытаясь в рамках теоретического системного подхода установить соотношение «историзма» и «лингвистического модернизма», как это сформулировали авторы комментариев к академическому изданию его исследований (ПИЛК 522). В своих филологических статьях он менее всего причастен к социологизации имманентного метода. Тем не менее в «Записных книжках» есть запись, датированная 1927 годом: