Россия и мессианизм. К «русской идее» Н. А. Бердяева
Россия и мессианизм. К «русской идее» Н. А. Бердяева читать книгу онлайн
Вниманию читателя предлагается исследование духовного мира русского народа и в первую очередь — русского мессианско-хилиастического сознания, начиная со времен Древней Руси и до прихода к власти Сталина. В книге автор раскрывает важнейшие переплетения и трансформации, которым подвергся идеал целостности в различных течениях русской общественной мысли, на обширном материале показывает, как и почему хилиастические традиции сыграли значительную роль в истории русской революции — как на стадии ее внутреннего созревания, так и в момент революционного взрыва. Книга М. Саркисянца дает возможность увидеть, в какой огромной степени революция абсорбировала традиционные идеалы русского народа и как марксизм уничтожил именно те источники, из которых она первоначально черпала важную часть своей духовной мощи. В эпилоге автор рассказывает, почему данная книга не могла быть издана в США. Книга предназначена всем интересующимся историей русской культуры.
Перевод отредактирован автором.
Сохранены все стилистические особенности авторского текста.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Таким образом и русских семидесятников «крики громкие раскаяния… и [их] битье по собственной груди [breast beating]» должны неизбежно иметь «мазохистский характер». Итак, согласно автору истинно американской книги «Рабская душа России. Моральный мазохизм и культ страдания» даже просто «чувство вины — это „легкий“ мазохизм, а чувство вины из-за чужих грехов — явный мазохизм».
Ведь «служить собственной выгоде обычно лучше, чем вредить себе», — напоминает (по научному) мистер Ранкур {1101}, вполне убедительно по логике обывательской. А враждебность к обывательщине всяких Мережковских, и Блоков, и Белых — это такой вопиющий уклон от американской среднеклассовости, что и она «объясняется» психопатологически — «ненавистью к отцам» {1102}. В такой науке, собственно, выходит, что, поскольку русская интеллигенция противилась мещанству, вся она [все эти Герцены и Ивановы-Разумники, все эти Михайловские да Лавровы] были «травматизированы» своими отцами, «искалечены до того, что мир им казался запутанным и угрожающим [wrecked, finding the world confused and threatening]» — до такой степени, что «уже не способны были они достигнуть психической цельности [psychic integrity]».
И если — как открылось в Америке, в той же научной обывательщине — «жажда мученичества» есть явление поистине «патологическое» {1103}, тогда диктатура обывательщины советской поступила как нельзя более логично, изолировав под психиатрическим предлогом таких диссидентов, как генерал Петр Григоренко [на начала англосаксонских применений таких брежневских примеров указал уже в 1972 г. Морис Норт {1104}]. Ведь писал Григоренко, что те, кто борется с произволом, должны быть готовы взять на себя бремя креста и идти на Голгофу {1105}…)
То, что (особенно в 1870-х гг.) русская революционная интеллигенция мотивировалась стремлением не к «высокому уровню жизни» (high standard of living), а к высокому уровню смерти (см. с. 125–126, 137 наст. изд.), несравнимо дальше от американских представлений, чем все марксизмы-ленинизмы. Из этих представлений самый последовательный вывод вот какой: «Подражать Христу, беря на себя страдание добровольно, — это довольно мазохистское понятие [129]». А «страстное желание мученичества называется мазохистским поведением» {1106}. «Все эти идеи — как, например, [видение] Тютчева („облечение ношей крестной“, см. с. 117) — содержат ясные мазохистские элементы».
«В общем, в Америке и открыли, что мазохизмом полна [русская] культура — от староверческих самосожженцев до самопожертвования интеллигенции XIX века». Так что «и кеносису [с. 118–119], и аскетизму… присущи качества мазохизма». Мол, «кеносис — это обозначение религиозного мазохизма». Ибо «психиатр сразу определил бы кеносис как мазохизм». Получается, что вообще «в русской литературе все истинно христианские характеры — это моральные мазохисты.» Так что «познавший» там, на Дальнем Западе, все это автор «исследования» о «рабской душе России» рекомендует «подвергнуть вообще русское православие психоанализу — даже помимо мазохизма» {1107}.
По такому подходу — осуждать по-психиатрически неприемлемые деяния и даже ожидания (тем острее, чем больше они отличаются от собственных) — выходит, что и «русская апокалиптика [т. е. хилиазм] показывает знаменательное сходство с… разговорами — о фатальном, роковом конце всего — мазохистских пациентов у психиатров» {1108}.
А то, что русские крестьянские поэты и символисты мечтали о революции как о конце истории, было «открыто» в Америке, собственно, не раньше двух десятилетия после появления этой моей книги в Германии {1109} [130]. Но и тогда публиковать такие вещи стало приемлемо, объясняя их психопатологически. Ибо по царящим в США традициям «просвещенничества», для людей в своем уме хилиазм никак не мог представляться серьезным политическим фактором. Ведь явление это очень «иррациональное», да еще к тому же «эмоциональное». А эмоциональность и пафос публично выражать в англосаксонском окружении никак не полагается.
Поэтому, хотя «анализировать» тексты, например, Достоевского или Герцена в американской науке вполне допустимо, но цитировать из них то, что считается «мазохизмом», «эмоциональным» («риторику») не подобает. Это в полной мере относится и к таким текстам, как «Мечта» Хомякова (см. с. 167 данного издания): подобную эмоциональность, пафос и «риторику» можно анализировать, но не цитировать. Конечно, цензура в царской России тоже не приходила в восторг от некоторых текстов Хомякова. Однако она все же пропускала их, вставляя лишь пояснение, что «уклон» Хомякова обусловлен тем, что он не получил богословского образования…
Я впервые узнал о том, что не полагается цитировать «тенденциозные», «риторические» изречения авторов Востока о Западе, из решения оставшегося мне неизвестным «эксперта» издательства Чикагского университета, потребовавшего «тщательно написать заново» весь мой текст («thorough rewrite»). Конечно, это не цензура самодержавия — та цензура не была анонимной. А чикагский университет даже в дни Маккарти славился своим либерализмом. Именно в этом университете в 1953 г. председатель комитета по истории культуры по-отечески уведомил автора данной книги, что если он желает работать в США, то ему следует приспособиться и писать в соответствии с общепринятыми нормами — другое дело, конечно, если он желает жить в какой-нибудь другой стране.
Так и вышло на самом деле. Единственной постоянной работой, которую удалось заполучить автору этой книги, стала работа в Bishop College, негритянском колледже далеко на юге страны, в Техасе (1952–1956). Эта должность практически не давала возможности участвовать в дискуссиях на научных конференциях, поскольку для предоставления слова необходимо было указывать свое место службы (institutional affiliation). В ответ на упоминание моего места службы обычно следовало либо презрительное молчание, либо снисходительная улыбка. Мои чикагские коллеги считали подобную участь чуть ли не хуже самой смерти [131].
Дело в том, что иерархия американских университетов выстраивается по географическому принципу: университеты, расположенные на восточном побережье (East Coast), считаются престижнее западных (West Coast). Западное побережье, в свою очередь, престижнее, чем средний запад (Middle West). Но они все вместе презирают учебные заведения, расположенные в глубинке юга (Deep South). Таким образом, работа именно на юге, да еще и в негритянском колледже определяла незавидное положение автора этой книги в американской научной иерархии.
Подчеркиваю — в американской, но не в международной. Когда первый же немецкий издатель, увидевший рукопись данной книги, опубликовал ее, автор сразу же был приглашен в Германию. (В то время, в 1956 г., в Германии еще живы были представители неоромантического поколения 1920-х гг., эпохи немецкого культа Достоевского, когда процветало так называемое «прусское славянофильство»), В основном именно благодаря изданию данной книги я получил приглашение на кафедру Гейдельбергского университета.
Она вызвала широкий резонанс. Научные журналы и газеты девяти стран опубликовали не менее сорока отзывов на нее. Мало кто обратил внимание (несмотря на предисловие) на то, что односторонность книги обусловлена представлениями Бердяева о «русской идее» [132]. Подавляющее большинство рецензий было положительно, но, пожалуй интереснее были те немногие, где книга оценивалась отрицательно. Так, признанный американский экономист-«советолог» Гершенкрон объявил автора отчасти наивным, а отчасти запутавшимся человеком (confused). А товарищ Пашуто в СССР обрушился на меня из-за приведения цитат (впрочем, давно известных) о связях между революционными идеями и видением о граде Китеже. Хотя никто не винил за это ни Короленко, ни Клюева, ни Бердяева, Пашуто причислил меня к «остфоршерам», т. е. к аденауэровским «руссоведам».
