Икона и топор
Икона и топор читать книгу онлайн
Эта книга представляет собой истолкование истории русской мысли и культуры нового времени. В ней воплотились знания, размышления и сфера интересов одного исследователя. У автора не было иллюзий относительно тех задач, которые он перед собой ставил: книга меньше всего претендует на то, чтобы явить энциклопедический свод русского культурного наследия или снабдить читателя «ключом» к его пониманию. Здесь произведен отбор материала, который призван не просто обобщить то, что уже и так хорошо известно, но ввести в оборот новые факты и дать им объяснение: не столько «охватить» эту необъятную тему, сколько обозначить подступы к ней.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Рядовой человек продолжает искать правдоподобное объяснение недавней истории России, чтобы заменить им миф сталинской эпохи. И питает эти поиски укорененная в летописях и секуляризованная Гегелем, Марксом и Лениным вера, что истории присущи понятная, разумная система и смысл. Людям хочется думать, что страдания были не напрасны, что за пределами успокоительной статистики и идеологического наркоза действительно возникает что-то лучшее — на Земле как планете. Многие по-прежнему называют себя коммунистами, потому что именно под знаменем коммунизма русские трудились и страдали все последние годы. Но Евтушенко далеко не одинок в своем весьма далеком от ленинского определении коммунизма как «честности революционной идеи», которая заслуживает уважения, потому что стала «сущностью русского народа», и имеет право на власть только «в государстве, где президентом является правда» [1589].
Честность и правда требуют открыто признать существование темных страниц русской истории. Исповедуя своеобразный филосемитизм во искупление антисемитизма прежней российской истории, молодое поколение с симпатией относится и к малым балтийским странам, чье периодическое разграбление и вторичное заселение русскими завоевателями от Ивана III до Сталина издавна вызывали недовольство совестливых русских. В разгар сталинизма слово «прибалты» служило синонимом сибирских узников, а в недавней советской литературе заметна тенденция хвалить и прямо-таки идеализировать этот регион. Особым уважением пользуются эстонцы, чья твердость и верность демократии в недолгий период самостоятельности меж двух мировых войн снискала восхищение, сравнимое с тем, какое вызывают их собратья по культуре и северные соседи — финны. Герой «Одного дня Ивана Денисовича» замечает по этому поводу: «Вот, говорят, нация ничего не означает, во всякой, мол, нации худые люди есть. А эстонцев, сколь Шухов ни видал — плохих людей ему не попадалось» [1590].
Бунтарство четверки молодых ребят в напоминающей «Над пропастью во ржи» Сэлинджера повести В. Аксенова «Звездный билет» раскрывается через их план сбежать в Таллин, столицу Эстонии и традиционный центр веселой «западной» жизни в Восточной Прибалтике [1591].
О росте уважения к честности и правде свидетельствует и прогрессирующая неспособность партийных функционеров получить поддержку для своих регулярных обличительных кампаний. Как видно, молодых писателей ни материальными благами особо не соблазнишь, ни партийными взысканиями не запугаешь, хотя режим постоянно использует и то и другое. Чуткие к идеологическим переменам флюгера, вроде Ильи Эренбурга, открыто связали свою судьбу с молодым поколением. Появилось даже выражение «боец переднего края» (а также второго и третьего), своего рода неофициальный патент на нравственное благородство; а Евтушенко заметил, что «вспомнят с чувством горького стыда потомки наши, расправляясь с мерзостью, то время очень странное, когда простую честность называли смелостью!» [1592]. Хрущев и тот почел своим долгом предстать защитником надежд молодежи от «наследников Сталина», которые с негодованием восприняли его одобрительный отзыв в «Правде» об одноименном стихотворении Евтушенко. Преемники Хрущева, по крайней мере на первых порах, если и не брали молодых вольнодумцев под защиту, то относились к ним с уважением, заверяя, что диктат и произвол хрущевской эпохи будет прекращен, и стараясь выставить себя искренними друзьями «интеллигентности». Это слово в конце 1965 г. завершило собой длинный ряд нормативных терминов, производных от «интеллигенции», но, поскольку было официально объявлено, что здесь «интеллигентность нисколько не противостоит народности и партийности» [1593], все это, пожалуй, скорее напоминало русским о трех «-измах», составлявших пресловутую «официальную национальность» XIX в., нежели могло повести их вперед, к новому миру, которого они ищут в конце века XX.
Четвертой» — и связанной с другими тремя — причиной полагать, что нынешние брожения умов получат дальнейшее развитие в будущем, является то, что они укоренены как в русской традиции, так и в советской реальности. Чем больше присматриваешься к молодому поколению и его поискам положительных идеалов, тем отчетливее понимаешь, что оно не просто противостоит сталинистам-родителям (которых теперь часто называет «предками» [1594]), но во многом стремится возобновить связь с поколением дедов. Короче говоря, оно заново открывает для себя кое-что из культуры, которая была погублена сталинизмом как раз тогда, когда достигла нового расцвета и в политической, и в художественной сфере.
В небольшом, фольклорном по форме стихотворении, напечатанном в советском молодежном журнале, молодой советский поэт стремится оправдать оскверненный Сталиным символ западничества, освобождая его даже от имени Ленина и революционной символики:
Конечно, невозможно вполне оценить — и опасно недооценить — уродливые результаты десятилетий террора и продолжающейся жесткой цензуры и контроля. «Нравственное выздоровление» [1596]— процесс долгий. «Молчание советской культуры» особенно коварно в силу исподволь поощряемой самоцензуры. Как писал советский романист Даниил Гранин в рассказе 1956 г. под примечательным названием «Собственное мнение» (резко раскритикованном партийными чиновниками): «Молчание — самая удобная форма лжи. Оно умеет ладить с совестью, оно оставляет лукавое право хранить собственное мнение и, возможно, когда-то сказать его. Только не сейчас» [1597].
И все же у молчания есть, быть может, и положительная сторона: глубина и чистота, которая порой даруется тем, кто молча страдал. Это качество зачастую трудно обнаружить на не скованном запретами, говорливом Западе, но, видимо, оно куда ближе тем, кто издавна особой властью наделял монастырских старцев, умудренных долгим послушничеством молчания и жизни вдали от мира.
«Речь, после долгого молчания — вот что нужно», — писал Йейтс [1598]. Быть может, те, кто поневоле так долго хранил молчание, вновь обрели радость истинной речи, а то и глубже, полнее проникли в тайны подлинного человеческого общения, чем многие, казалось бы, тонкие и велеречивые зарубежные писатели. «Музыка рождалась в тишине», — благоговейно пишет один из лучших современных советских кинорежиссеров [1599], а один из лучших молодых поэтов пылко восклицает:
Пиетет столь многих молодых художников перед Пастернаком основан на его неизменно трепетно-бережном отношении к слову и твердой уверенности, что возрождение придет из тех краев, «где еще чист и нетронут язык».