Ночь длинна и тиха, пастырь режет овец
Ночь длинна и тиха, пастырь режет овец читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Иванов Борис
Ночь длинна и тиха, пастырь режет овец
Борис Иванов
Ночь длинна и тиха, пастырь режет овец
Рассказ
От автора
Рассказ "Ночь длинна и тиха, пастырь режет овец" входит в состав цикла повестей и рассказов "Невский зимой" (Все ли читатели знают, что "Невский" это проспект), написанных в разное время. Цикл связан с судьбами героев независимого культурного движения и нравами окружающей их среды. Все герои имеют реальных прототипов, но в мою задачу не входило создание портретов. Корзухин из первого, "библейского", поколения художников подполья, которые потянулись к искусству, как дикая трава.
1
Он был глух и одинок. И уже тогда, когда живописцы, казалось, не знали другой цели, как попасть на вклейку журнала "Огонек", он начал писать КАРТИНЫ. Его предал дальний родственник - врач-выпивоха: привел преподавателя академии художеств Коломейцева. Была субботняя ночь, за окном падал снег, соседки - две одинаковые старушки - в своих комнатушках уже давно спали. Большая наглость прийти в такую пору, да еще с незнакомым человеком. Осоловелые от вина, они посетили его почти случайно, но причина, как известно, не всегда имеет отношение к своим последствиям.
Уже тогда Корзухин писал в "черно-белом алгоритме", не отступая от двух размеров картины. (Позднее происхождение формата откроет студент Коля, который обратит внимание на магазин "Электротовары" рядом с домом художника и гору упаковочных ящиков от холодильников в углу двора). Габариты картин Корзухина были равны боковой и передней стенке холодильника "Саратов".
Коломейцев уставился в картины Корзухина, а врач, большой и толстый, с детски короткими руками, рассказывал. И потом, когда известность его родственника стала расти, он, единственный, кто не церемонился, продолжал убеждать, что его двоюродный брат - кретин. Со временем он обратит "рассказы о Корзухине" в свое собственное хобби. По-видимому, многое безбожно присочиняя, он, как единственный источник сведений о прошлом художника, мог безнаказанно морочить слушателей. Впрочем, его можно понять: что хуже места врача ординарной больницы для человека с мыслями, честолюбием и несчастными романами. Он "делал капусту" подпольными абортами, водил знакомство с художниками и актерами, - и их беззаботная ироническая жизнь, которой он завидовал, сделала его циником.
- Вы хотите знать, кто его родители? Никто. Первопопавшиеся. Какой-то шофер. Возил и сейчас возит какого-то туза. И сам корчит из себя шишку. И никаких задатков. Омерзительный тип. Мать - дура. Служебная крыса какой-то конторы - не то сберкассы, не то почты. До сорока лет ходила на танцы, а ее супруг собирал так называемые фронтовые открытки.
Если верить рассказам, Корзухин отличался крайней тупостью и упрямством. Например, когда его по возрасту хотели принять в комсомол, ему никак не могли объяснить, что настоящий комсомолец газету выписывает и читает каждый день, он же стоял на том, что газету он уже однажды прочел. По другой истории, смахивающей на анекдот, Корзухин настойчиво допытывался у учителей, кто такой "русский". Впервые этот вопрос у него возник, когда он узнал, что на территории СССР живут разные народы. Тогда - это было в четвертом классе - он высказал предложение, чтобы разные народы жили в разных странах. Когда ему сказали, что в Советском Союзе всем народам хорошо, он сказал: "Почему тогда не отменяют "народы"?". Ему пытались втолковать, что русские такие же люди, как другие, но говорят они на русском языке. Объяснения он не понял и спросил: "А когда русский говорит по-немецки, он русский или нет?". Он не понял, что такое родной язык, потому что выяснилось, что дети евреев, украинцев, карелов, татар языка родного не знают, но русскими почему-то не становятся. Учительница имела глупость сказать, что существуют национальные черты, отличающие один народ от другого: русские, например, светлоглазы, а по характеру - великодушны. Обращения "Эй, великодушный!", "Подойди сюда, светлоглазый!" с той поры вошли в жаргон класса и школы.
По-видимому, следует признать достоверными такие факты: Корзухин убегал из дому, и родители от него отказывались; некоторое время содержался в колонии для трудновоспитуемых; на улице его подобрал какой-то опустившийся художник-инвалид, у которого он жил некоторое время и начал рисовать; Корзухин служил в армии. Во всяком случае эти факты или что-то поясняют в настоящем художнике, или не вызывают сомнений своей обыденностью. Похоже на выдумку, будто бы Корзухин служил в парашютных войсках, что он в составе десанта однажды был выброшен при подавлении контрреволюционного мятежа. Штурман авиаполка допустил ошибку, десант приземлился в ста километрах от намеченного района; Корзухина отнесло ветром в болото, в котором проторчал неделю по горло в трясине. Врач рассказывал об этом с нескрываемым садизмом. "После этого, - добавлял он, - мой братец окончательно рехнулся и - оглох. Его поставили стеречь гарнизонных свиней, потому что свиньи от бескормицы визжали день и ночь, и только глухой годился для такого дела".
Врач предал уединение Корзухина. Потому что преподаватель Коломейцев стал водить к нему своих друзей, таких же вальяжных. А затем пошли студенты: живописцы и искусствоведы и их друзья. Через год художник уже не помнил, кто когда кого к нему привел, кто представлял ему этих людей, то исчезающих на многие месяцы, то упорно являющихся каждый вечер и которых, наверно, если бы он учил, можно было бы назвать его учениками.
Но он не учил, - не отказывался смотреть чужие картины и не смотрел на них - да, вот так! Вот уже поставил перед собой холст или папку с листами, но со стола хочет предварительно убрать карандаши в стаканчик, но и стаканчик надо поставить на полку, где у него стояло несколько книг по искусству и старый энциклопедический словарь, в котором он иногда рассматривал иллюстрации: то план собора Петра и Павла, то разрез минного аппарата Симс-Эдисона, то ботанические рисунки, то портреты великих людей величиной с почтовую марку или с графическими пояснениями: "кучевые облака", "перистые облака", - он делал шаг к полке, но к папке уже не возвращался. По двусмысленному выражению его лица было видно, что это - бегство, и бегство сознательное. Даже на холст, поставленный прямо перед ним, он был способен ни разу не взглянуть, как если бы то место, где стояла картина, - пустое отверстие.
Однако если бы художник раз и навсегда отказался смотреть чужие работы, его со временем перестали бы искушать. Иногда же он решался взглянуть в это отверстие мира. Его одутловатое лицо становилось и страшным, и беспомощным, - он будто ожидал удара, и дышал с заметным облегчением, когда осмотр был закончен. Некоторые художники годами не решались предъявить ему свои работы, между тем свое мнение он всегда выражал одним и тем же способом: обводил пальцем то место, которое в картине считал удачным. Можно было заметить, что осмотр был тем длительнее, чем труднее было ему отыскать этот клочок неиспорченного холста. Его мнение так и передавалось: в воздухе чертили размер "пятачка". И еще иногда он произносил слово, корзухинский смысл которого не знал никто: "ботаника!".
Речь он понимал по движению губ. Да и глухота его не была абсолютной. Он, например, реагировал на стук в дверь; на уличные сигналы милицейских и медицинских машин поднимал голову. "Он не хочет нас слышать, - доказывал своим друзьям студент Коля, который, кажется, поставил перед собой задачу проникнуть во все тайны Олега Корзухина. - Ему, - разъяснял он,- удалось забыть обо всем, что нельзя увидеть глазами, он достиг такой визуальной концентрации на вещах мира, которую знали, возможно, лишь творцы наскальных изображений..."
2
Родственник предал его многолетнее одиночество. Раньше он начинал день с чистого НАЧАЛА. Нужно было видеть, какой соразмерностью отличались его движения, как если бы каждый предмет он уравновешивал: зубную щетку, ломоть хлеба, стакан чая - на невидимых тонких весах - не движения, а математически выверенные траектории рисовались в воздухе. Окутанный ими - одевался жить; упорно вглядывался: здесь ли, в своей вагонообразной комнате, или на улице в происходящее. Никогда не останавливаясь, проходил мимо, но возвращался, если "завязывалось" (нечто). Возвращался уже озадаченный, уже готовый к смелости, уже бросающийся в глаза, - и часто от него бежали матери с детьми, гневались алкаши на скамейках скверов, продавщицы уличных лотков отгоняли, смеялись грязные асфальтщики, косил глазом надменный постовой, собаки вопросительно взмахивали хвостами, - он не останавливался, но вдруг снова возвращался, и те, кто хулил его, подмигивали ему; кто бежал, тому он казался потешным; он мог привести в отчаяние своими возвращениями, своим явно ненормальным интересом; сквозь ветви кустов вдруг снова видишь его дурашливое лицо, а забытого находишь в том же магазине, где стоишь в очереди за мясом. Он, по-видимому, людей помнил долго - годы, персонажи его "объектов" старели, он сам за это время старел и вызывал симпатии одинаковой судьбой, не менее загадочной, чем собственная.