Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга
Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга читать книгу онлайн
Собственная судьба автора и судьбы многих других людей в романе «Еврейский камень, или Собачья жизнь Эренбурга» развернуты на исторической фоне. Эта редко встречающаяся особенность делает роман личностным и по-настоящему исповедальным.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Соответствовали ли подчеркивания действительности, выяснить не представлялось возможности ни тогда, ни теперь. Главным, однако, являлось то, что отец Жени желал приписать исключительно себе. Его устремления читателя коррелировались с подлинной натурой прообраза. Помимо того, пометы подтверждали наблюдательность и проницательность Эренбурга, сумевшего вычленить и откристаллизовать редко встречающийся тип молодого человека той эпохи, сконцентрировавший в личности и сознании все наиболее болезненные противоречия сталинской индустриализации, особенно безжалостной к беззащитным категориям людей — молодежи, женщинам и старикам. Не менее равнодушно молох индустриализации относился к рабочим и инженерным кадрам, чьими руками она должна была осуществляться. Об этой стороне индустриализации у нас никто не задумывается.
В активной фазе она не оставляла места для представителей той человеческой породы, к которой относился настоящий Сафронов, сперва быстро превращая их в несчастных Сафоновых из «Дня второго», а затем, если они выживали, то и в холуйствующих перед сильными мира сего Сафоновых из «Оттепели». Сам процесс трансформации проходил у Эренбурга за рамками произведений, но его отдельные элементы — интеллектуальная подготовка, психологическая почва, которая подпитывала изменения, окутывавшая динамику событий на всей протяженности атмосфера — проявлялись весьма живописно.
Володя Сафонов бурно возникает из небытия в пятой главе. Третий абзац настоящий Сафронов рассек на две части, словно скальпелем. Фразу: «Были, однако, и среди вузовцев отщепенцы. Они не умели искренно смеяться. Невольно они чуждались своих товарищей» — отец Жени признает соответствующей действительности. Следующий период он опять дифференцирует, но не соглашается с утверждением: «Они не были ни смелей, ни одаренней других…» и выставляет на полях решительное: «Были и смелей, и одаренней!» Вторая половина периода: «…Но они пытались идти не туда, куда шли все» — исторгает из его уст короткое восклицание: «Да!»
И далее Сафронов возражает против эренбурговской констатации: «Их легко было распознать по беглой усмешке, по глазам, одновременно презрительным и растерянным, по едкости скудных реплик, по немоте, которая их поражала как заболевание», фиксируя рядом собственное мнение: «Пожалуй, можно принять!»
«Таким и был Володя Сафонов», — заключает пассаж Эренбург. Сафронов на полях обидчиво уточнил: «Не совсем таким!»
Профессор Байченко, пишет Эренбург, говорил Сафонову: «Вы типичный изгой». Сафронов раздраженно ответил синеньким бисером: «Я не знал никакого профессора Байченко».
Можно подумать, что Эренбург задался целью создать подробное жизнеописание некого Сафронова!
«Володя заглянул в словарь», — подчеркивает любознательность своего персонажа Эренбург. Сафронов в скобках ядовито поинтересовался: «Отчего Э. не указывает прямо, в какой словарь я заглянул?» И ниже отец Жени дотошно ловит автора «Дня второго» на пустяковой неточности: «Он приводит усеченную цитату из словаря Даля. В частности, он опускает слово „изверженец“. Почему? Даль тогда был не в моде?»
«Изгой, по Далю, исключенный из счета неграмотный попович…» — поясняет Сафронов. И тут же заносит уже серым карандашным бисером: «Только с тем соглашаюсь, что я был исключен из счета. Затем начинается обыкновенная прорисовка и дорисовка образа. Мне это нелюбопытно».
Следующие абзацы Сафронов подробно не рецензирует, оставляя под обрезом листа: «Я упоминал лишь Блеза Паскаля. Паскаля я очень люблю». Рассуждения о Блоке и декадентах на Сафронова не производят никакого впечатления, и он ограничивается высокомерным признанием: «Это не мое!»
Прочитав внутренний монолог Володи Сафонова, я удивился необъяснимой небрежности Эренбурга, который приводит реплику своего героя: «От Достоевского остались только переводы на немецкий да каторжный халат». Откуда живущему за железным занавесом томскому интеллектуалу в начале 30-х знать об отношении немецких националистов к Достоевскому? Кроме них, никто в Германии автора «Бесов» не переводил. От кого Володя Сафонов мог услышать о популяризаторе Достоевского Артуре Мёллере ван ден Бруке? От иноземных спецов, приехавших на стройку? Сомнительно! Здесь проглядывают ушки самого автора «Дня второго», пожившего в начале 20-х в Берлине, как раз в то время, когда выходили из печати на немецком языке тома собрания сочинений писателя.
И в дальнейшем эти ушки мелькают то там, то тут, и не раз. Впрочем, не мешая разобраться по существу в личности Володи Сафонова.
Товарищи Сафонова считают его «классовым врагом». Сафронов подчеркнул расхожее обвинение, но не обмолвился ни одним словом на полях. Однако немного ниже он выплеснул мелким синим бисером: «Я не вел никогда дневник. Но я часто говорил о своей отравленности. Да, говорил и повторял: я — изгой!»
«Зато я не повторял истрепанных красивостей эпохи индустриализации о домне и прекрасной Венере. Я никогда не противопоставлял их. Здесь описан не я, а кто-то иной, быть может, похожий», — четко высыпал свой нервный почерк на белой полоске Сафронов, положив строки перпендикулярно печатному тексту.
Пятая глава завершается походом Володи Сафонова в кино. На экране — ресторация и богачи, танцующие фокстрот: «Я много говорил с Э. о заграничном кино. Я не любил Запад и их киноленты. Это правда. Запад механистичен. Э. меня поправлял: механистичен, но удобен, комфортен. Я об удобствах никогда не думал».
Не только Сафронов не думал об удобствах. Большинство сибирского народа не имело и, по моему мнению, не желало иметь о них никакого понятия. С ужасом я вспоминаю о дворовых уборных 51-го года в сорокаградусные морозы. О мучениях женщин никто никогда не упоминал. Это считалось мелкотемьем, лишенным какой-либо духовности.
Возле фамилии Паскаля красовалось: «Это мое! Паскаль гений. После его смерти математика и философия потеряли прелесть. Заслуги Паскаля перед наукой лежат в том числе и в области эстетики. Наука эстетична».
Жизнь — не менее, добавлю я, во всяком случае, она должна быть не менее эстетична, если не более. Французы — парижане — к эстетике относятся как-то странно. Мою добрую знакомую в ихней столице поразил такой факт. Хозяева комнаты в старом отеле выдали ей огромный ржавый ключ от туалета. С трудом открыв замок, она очутилась в маленькой комнатке с еле прикрытой трубой, которая вела в выгребную яму. У нас искаженные представления о французских удобствах. Правда, там нет сибирских морозов.
Эстетизация жизни — наш сегодняшний день. Путь к ней лежит через науку. Эстетизируя науку, мы помогаем эстетизировать жизнь. В этом смысле заслуги любимого Сафроновым Блеза Паскаля безмерны.
Шестая глава посвящена детству Володи Сафонова. Рядом с номером главы я прочел: «Не мое! Ко мне имеет мало касательства». Эпизод с созданием литературного кружка откомментирован кратко: «Доклады были для меня отдушиной. Над есенинским я сидел долго. Доклад о „Конармии“ Э. включил, очевидно, потому, что дружил с Б.».
Во второй части главы Эренбург дает развернутую картину душевных устремлений героя романа: «Он любил историю и стихи. Но изучать он хотел математику. Он не верил ни рифмам, ни подвигам. Тысячи книг оставляли в нем ощущение неудовлетворенной жажды». Напротив мелким скоком бежала карандашная строчка: «Наверное, потому, что я всегда мечтал писать прозу».
«Он пил залпом, но во рту было по-прежнему сухо, — объяснял состояние Володи Сафонова Эренбург. — Он полюбил математику за ее отчужденность, за ту иллюзию абсолютной истины, которая другим открывалась в газетном листе или в живых людях. Он видел перед собой аудиторию университета» — наверняка ту, в которой не раз мы сиживали с Женей, золотистую, пахнущую влажным, протертым шваброй полом и залитую потоками света из высокого окна, — «цифры и одинокое служение суровой, но пламенной науке».