Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга
Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга читать книгу онлайн
Собственная судьба автора и судьбы многих других людей в романе «Еврейский камень, или Собачья жизнь Эренбурга» развернуты на исторической фоне. Эта редко встречающаяся особенность делает роман личностным и по-настоящему исповедальным.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Я подозревала, что ты захочешь проверить отца. Нехорошо, стыдно!
Почему «нехорошо»? Почему «стыдно»? Почему нельзя гордиться, что ты русский? Почему нельзя гордиться родиной? Я не понимал, к сожалению, Женю. Она и впрямь космополитка! А к космополитизму я все-таки относился с недоверием.
— Отец никогда не лжет! Он всегда говорит правду! Весь ужас в том, какая это правда! — и она, вспыхнув, повернулась спиной и побежала по проходу прочь от меня, как от чумы, как от маминой оспы и дифтерита. Я вовремя сообразил, что догонять ее бесполезно. Сделаешь только хуже.
Спустя четверть века Женя писала о радиолюбительских увлечениях отца после отсидки в лагере. Он собрался создать усовершенствованный радио- и телеприемник. Раздобыл схемы и нужные детали, да так и не завершил намерение. Нелепая конструкция пылилась на подоконнике.
Да, он никогда не лгал, и все дело было в том, какой оказывалась правда, о которой он говорил.
После не очень удачного праздника в крольчатнике, устроенного Жениными родителями, обиженная моим поведением, она потребовала, чтобы я поскорее разделался с папкой «Бухучет». А мне не хотелось быстро расставаться с отрывками из романа Хемингуэя, и я раз за разом перечитывал — чаще остальных — первые страницы.
Несмотря на то что сталинская пропаганда прогрызла нам мозг, рассказывая бесконечно о мятеже генерала Франко и последующих событиях в Испании, мы до сих пор совершенно ничего не знаем достоверного о том, что же произошло на Пиренейском полуострове. Туман понемногу начинает рассеиваться лишь в последнее время. Дело доходит до курьезов. Сам Эренбург и его комментаторы для того, чтобы читатель мог уяснить, чем занимался, например, Михаил Кольцов в Испании, советуют обратиться к роману «По ком звонит колокол». Большую нелепость трудно и вообразить. Разве можно оккупацию Бонапартом России или Бородинское сражение изучать по роману Льва Толстого «Война и мир»? Толстой, к сожалению, способствовал укреплению наполеоновского мифа в отечественной культуре. Зверства французской — национально-лоскутной — армии, жестокие сцены рукопашных схваток, насилие над женщинами и повальные грабежи, дикие языки пламени и вонючей копоти, взметнувшиеся к небесам, когда очищали Бородинское поле от трупов, остались за рамками изящно написанной для дворян и нередко неправдивой, но тем не менее гениальной исторической эпопеи.
Гражданскую войну в Испании тоже романтизировали как могли, стремясь кровь, предательство, политическую борьбу и доносы прикрыть антифашистским флером. Лишенный идеологических шор Хемингуэй единственный в мире решился выступить против Сталина, приподнять завесу и показать в истинном обличье не одних фалангистов, но и республиканцев — крестьянскую массу, ради которой будто бы и велась борьба с Франко. Эпизод расправы мелких собственников и бедняков с местными фашистами, которых насмерть забили цепами под руководством народного вожака Пабло, бессердечного и грубого мужлана, сбрасывавшего обреченных в реку с обрыва, занимает десятки страниц и является едва ли не центральным в романе. Они — эти страницы — вызывают такое отвращение и созданы с такой силой, что сталинские агитпропщики не рискнули опубликовать произведение Хемингуэя, объяснив общественности, что гнев народа вызван действиями эксплуататоров и в данном случае праведен.
Главы, посвященные Каркову-Кольцову и Андре Марти, не поддавались никакой редактуре. Изъятие их не представлялось возможным подобно тем купюрам, которые были сделаны в романе Луи Фердинанда Селина «Путешествие на край ночи». Никто не отважился бы в Советском Союзе конфликтовать с крупным писателем и корреспондентом ведущих американских газет. Цензурные сокращения, сделанные воровски Луи Арагоном и Эльзой Триоле у Селина, сразу стали известны автору и вызвали в прессе бурю негодования. Надругательство над текстом много поспособствовало фашизации Селина. Не в пример Анри Барбюсу и всяким наивным и подкупленным поклонникам Сталина и коммунизма, он осмелился взглянуть прямо в глаза василиску, не прибегая к защитным комментариям и объяснениям с целью самооправдания, которые изобретали западные интеллектуалы и литературные короли вроде Ромена Роллана или Бернарда Шоу. Для Лиона Фейхтвангера стоит в какой-то мере сделать исключение. Он, посещая империю Сталина, старался выяснить, могут ли евреи найти убежище в стране, где поднималась волна антисемитизма, слегка завуалированная борьбой с троцкизмом. Несчастные — запуганные и оболваненные — советские читатели 50-х и 60-х годов в большинстве и не подозревали обо всех этих закулисных комбинациях. Бесстыдную ложь и откровенную пропаганду они принимали за чистую монету.
Листочки из папки «Бухучет» производили оглушающее впечатление, хотя я не сумел установить между ними подлинной сюжетной связи. Самой большой загадкой оставался главный герой романа — американский подрывник Роберт Джордан, филолог-испанист по специальности. Долгое время я предполагал, что он тоже носит псевдоним и что в финале Хемингуэй раскроет его подлинное имя.
Прежде остальных чувств я, подобно отцу Жени, испытал чувство обиды на Хемингуэя за изображение в неприглядном виде любимого писателя. Он даже не удосужился присвоить ему кликуху в отличие от Михаила Кольцова. Напомню, как это звучит — именно звучит! — в контексте романа:
«— Карков, — окликнул его человек среднего роста, у которого было серое обрюзглое лицо, мешки под глазами и отвисшая нижняя губа, а голос такой, как будто он хронически страдал несварением желудка. — Слыхали приятную новость?»
Прочитав эти строки, я посчитал себя оскорбленным. Внутренне я разделил возмущение Александра Владимировича.
«Карков подошел к нему, и он сказал:
— Я только что узнал об этом. Минут десять, не больше. Новость замечательная. Сегодня под Сеговией фашисты целый день дрались со своими же. Им пришлось пулеметным и ружейным огнем усмирять восставших. Днем они бомбили свои же части с самолетов.
— Это верно? — спросил Карков.
— Абсолютно верно, — сказал человек, у которого были мешки под глазами. — Сама Долорес сообщила эту новость. Она только что была здесь, такая ликующая и счастливая, какой я ее никогда не видел. Она словно вся светилась от этой новости. Звук ее голоса убеждал в истине того, что она говорила. Я напишу об этом в статье для „Известий“. Для меня это была одна из величайших минут этой войны, минута, когда я слушал вдохновенный голос, в котором, казалось, сострадание и глубокая правда сливаются воедино. Она вся светится правдой и добротой, как подлинная народная святая. Недаром ее зовут Passionaria.
— Запишите это, — сказал Карков. — Не говорите все это мне. Не тратьте на меня целые абзацы. Идите сейчас же и пишите.
— Зачем же сейчас?
— Я вам советую не откладывать, — сказал Карков и посмотрел на него, потом отвернулся.
Его собеседник постоял еще несколько минут на месте, держа стакан водки в руках, весь поглощенный красотой того, что недавно видели его глаза, под которыми набрякли такие тяжелые мешки; потом он вышел из комнаты и пошел к себе писать».
Далее Карков подходит к плотному, веселому, с бледно-голубыми глазами человеку в генеральской форме. Он был венгр и командовал дивизией. На разговоре с безымянным венгром перевод обрывался. Ясно, что речь здесь шла о Лукаче.
Да, я обиделся на Хемингуэя и считал, что он поступил некорректно, пытаясь уязвить Эренбурга с помощью не очень достойных приемов. Дистанцию, которую Хемингуэй-художник создал между собой и Эренбургом-журналистом, была, по моему мнению, ни к чему. Позже я поразился, что Эренбург — человек умный и тонкий, но достаточно высокомерный — никак не отреагировал в мемуарах на собственный портрет. Быть может, лишь однажды он ответил вскользь на безусловный выпад человека, состоявшего с ним в приятельских отношениях, назвав толстым, бородатым дедушкой. Надо было добавить еще — пропахшим кальвадосом. Эренбург не рассердился, не попытался отомстить, но запомнил. Дедушка Хемингуэй — что может быть печальнее на свете? Реакция оказалась не политической, а скорее товарищеской, грустноватой и мягкой. Эренбург констатировал очевидное с сожалением. Сам он в старости не походил на дедушку и не отличался дряхлостью. Он выглядел мешковато, но элегантно, как в прошлые — парижские — времена. Особенно обращала на себя внимание цветовая гамма одежды. Она как бы возвещала, что Эренбург принадлежит к европейской художественной элите.