Коренные изменения неизбежны - Дневник 1941 года
Коренные изменения неизбежны - Дневник 1941 года читать книгу онлайн
Этот дневник академика Владимира Ивановича Вернадского (1863-1945) - один из интереснейших в его рукописном наследии - делится как бы на две части, рубежом между которыми стал трагический день 22 июня. Как и в предыдущих публикациях дневников Вернадского 1938-1940 годов («Дружба народов», 1991, № 2 и 3; 1992, № 11-12; 1993, № 9), для удобства восприятия текста авторские сокращения и купюры публикатора не показываются; смысловые вставки заключены в угловые скобки. Рукопись дневника хранится в Архиве Российской академии наук, фонд 518 В. И. Вернадского (опись 2).
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Немедленно по утверждении меня Головой Украинской Академии Наук [79] я вышел из Конституционно-демократической партии и ее Центрального Комитета [80] . Во всех киевских газетах появилось мое мотивированное письмо об этом. Я мотивировал это тем, что считаю президентство в Академии Наук несовместимым с политической деятельностью. Такое же письмо я отправил в Киевский комитет Конституционно-демократической партии. Секретарем его была тогда сестра Луначарского, симпатичная и умная женщина. Она позже перешла в партию большевиков, говорят. Я тогда уже потерял ее из виду.
Когда в 1922 году я уехал в Прагу, там я заявил об этом князю П. Д. Долгорукову [81] , и помню, раз рядом в комнате заседал Центральный Комитет Конституционно-демократической партии: я отказался прийти.
Этот выход не был только следствием этой формальной причины. У меня уже ‹тогда›, когда я был во Временном правительстве [82] , я глубоко был не согласен с правительством князя Львова, не говоря о Керенском. Считал ошибочной всю тактику ‹кадетов›. Деятельность кадетов во время междоусобной войны у Деникина окончательно меня ‹от них› оттолкнула - и в земельном, и в национальном вопросах.
В записке 17.II.1932 года, поданной В. М. Молотову, я писал: «Больше года назад я обратился через Академию Наук в Ученый Комитет при ЦИК с ходатайством о моей заграничной командировке на год. Это мое ходатайство рассматривалось по неизвестной мне причине в особом порядке».
Второй раз писал Сталину о заграничной командировке, по совету Луначарского. Я упомянул о том, что пишу ему по совету Луначарского.
Луначарский говорил мне, что он получил выговор ‹от› Сталина - как же я могу вмешиваться в эти дела, беспартийный. Мне кажется, с 1930 года в партийной среде впервые осознали силу Сталина - он становится диктатором. Разговор со Сталиным произвел тогда на Луначарского большое впечатление, которое он не скрывал.
1932 год. - На Украине голод. Он произведен распоряжениями центральной власти - не сознательно, но бездарностью властей. Доходило до людоедства [83] - хотя украинское правительство исполняло веления Москвы. Крестьяне бежали в Москву, в Питер много детей вымерло. В то же время в связи с неприятием колхозов (Второе (народное) Крепостное Право - Всесоюзная (народная) Коммунистическая Партия) ‹последовали репрессии›. Л. Н. Яснопольский [84] бежал из Киева от голода в Москву.
В феврале 1932 года я так и не мог видеть Молотова, так как он сидел целые дни и вечера в связи с какими-то происходящими в это время аграрными преобразованиями. Мне кажется, в это время шла какая-то большая работа по учету колхозов и совхозов?
В это время Молотов только принял Гамова [85] , который его обманул и не вернулся. Молотов был тогда еще homo novus и только приобретал влияние. Я встретил Гамова в Париже, и он сразу - в разговорах и поступках - ясно выступал, открыто говорил об условиях нашей жизни - о терроре и бестолочи. Гамов имел большой успех как ученый своими мировыми ‹работами›.
В конце концов Молотов поручил мое дело Куйбышеву, который прочел мою записку, и в связи с этим я имел с ним короткий разговор. Впечатление от него было скорее благоприятное. Очень ‹был› любезен. «Зачем же Вы хотите уехать?» - ‹спросил он›. Я ему сказал, что они заставляют меня уехать, так как здесь - без заграничных командировок - я не могу иметь нужных для меня условий научной работы. Я желаю этого избежать, так как работа, которую я здесь веду, мне дорога и ломать ее я не хотел бы. «Вы меня заставляете ‹уехать, - говорил я, - не давая возможности вести основную мою работу, которой я, как ученый, жертвовать не могу и где я дошел до больших обобщений».
Куйбышев, который произвел на меня впечатление порядочного человека, заявил мне, что я могу ехать, но он просил меня пробыть ‹в Москве› еще несколько дней и принять участие в Совещании по гелию, которое на днях ‹должно было› состояться в Кремле под его председательством.
Я согласился, конечно. Еще 3-4 дня пришлось ждать. Перед этим я был на гелиевом Совещании в Госплане (под председательством Сыромолотова, одного из убийц царской семьи [86] ). В этом совещании мне пришлось выступить. Совещание ‹было› беспорядочное. Я выступил с указанием необходимости снять засекречивание, считая, что это позволяет работать хуже, без критики, и фактически дело не двигается. Как будто и Сыромолотов ‹меня› поддерживал.
Возвращаясь к куйбышевскому совещанию, я увидел там многих из тех лиц, которые были немного недель тому назад в Госплане. Мое появление произвело сенсацию; но кроме них здесь было много важных чиновников и дельцов, среди которых огромное большинство были евреи, мне незнакомые. Некоторые из них держали себя комично важно. Один из них (фамилию которого не помню) погиб во время воздушной катастрофы - какой-то заместитель наркома. Я здесь защищал ту же точку зрения о необходимости гласности в вопросе о гелии, указывая, что при отсутствии критики работа идет неизбежно ухудшаясь и сводится на нет. В заключительном слове Куйбышев присоединился к моему мнению, но ничего из этого не вышло.
Я помню, что в 1932-1933 ‹годах›, когда я был за границей, меня поразило в заграничной эмигрантской печати малое влияние, которое в ней занимал голод ‹в нашей стране›. И близкие мне ‹люди› этого не сознавали. Иностранные корреспонденты в Москве указали на это много позже.
Перед отъездом из-за границы я получил трогательное прощальное письмо от Фед. Изм. Родичева [87] . Он как бы сознавал, что мы ‹больше› не увидимся. Не знаю, вывезла ли Ниночка тот архив, который мы оставили у нее в Праге, когда уезжали в Россию, когда она переехала в Америку [88] .
Когда мы приехали в Прагу, незадолго перед этим умерла Анастасия Сергеевна Петрункевич - один из наших друзей, наиболее близких и дорогих. Иван Ильич ‹Петрункевич› умер раньше. Есть его «Записки» (и у меня) интересные [89] . Надеюсь, сохранилась наша переписка с Анастасией Сергеевной. Я думаю - так мне тогда казалось, и я как-то говорил об этом с Иваном Ильичом, - что у Анастасии Сергеевны - эпистолярный талант.
Вчера - начало сессии Общего Собрания ‹Академии Наук›.
К моему удивлению, она интересная, хотя организована - в смысле демонстрации - плохо.
Мои глаза и уши явно ухудшились. И меня поразило резкое изменение явное старение - моих сверстников и даже более молодых, чем я: резко постарели, явно сдали за прошлый год академики Ферсман, Прянишников, Шмидт, Бах, Фаворский, Ляпунов, Щербатский и другие.
В самую последнюю минуту - очевидно, ‹вмешался› Сталин (?) [90] произошло изменение тематики: выдвинуты проблемы организованного срочного поднятия плодородия, урожаев. Уже в толпе, входя в зал, я встретился, мне кажется, с Лискуном [91] , которого давно - года два - не видел; он постарел и потолстел. Он мне сказал: «А Ваша Академия поставила наш вопрос - вопрос урожаев». Я спросил: «Что же - совместная работа?» Он сказал: «Да неизвестно - может быть, слияние». Потом я его не видел.