Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей
Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей читать книгу онлайн
Взросление ребенка и московский интеллигентский быт конца 1920-х — первой половины 1940-х годов, увиденный детскими и юношескими глазами: семья, коммунальная квартира, дачи, школа, война, Елисеевский магазин и борьба с клопами, фанатки Лемешева и карточки на продукты.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Когда мы порядочно отъехали от Москвы, по сторонам пошел лес, и везде, под деревьями и на открытых пространствах около станций, где лес прерывался, сплошной массой лежал снег, усиливая пустынность и дикость места.
Наконец мы вышли из поезда. Вокруг не было никакого жилья, только снег и деревья и — о чем в поезде можно было лишь подозревать — возбуждающие запахи ранней весны. Снег уже начал таять, и влажный, холодный, пьянящий запах шел от него, от образовавшейся воды, от мокрого дерева платформы, от мокрой коры деревьев. Там были деревья разных пород, главным образом ели, большие ели впереди леска на той стороне, где мы шли, и маленькие, стоявшие поодаль друг от друга елки — на другой. Железная дорога делала в этом месте изгиб и вместе с этими елками, за которыми была белая равнина, влекла идти вдоль нее.
И все время, пока мы шли до деревни, вокруг нас были снег и ели.
И теперь, осенью, когда разъезжаются дачники, опушки абрамцевского леса как будто возвращаются во времена столетней давности. Стена деревьев с желто-красной пестротой лиственных пород и потемневшей к концу лета зеленью елей, кажется, загораживает собой молчание незахоженного, не пробиваемого постоянным шумом леса. А тогда в загородной местности еще сохранялась сельская тишина, остаток царственной тишины доисторических времен, тишины, не исключавшей звуков, но господствовавшей над землей, обнимавшей, могущей обнимать землю, потому что она была больше земли со всеми ее звуками (теперь соотношение изменилось, производимый человеком механический шум стал больше тишины).
В деревне таяние снега было более заметно, снег был плотный и грязный, а дома — низкими. Деревня выглядела невзрачной, ничтожной, беззащитной среди пространства, где не было ничего, кроме снега и леса. Тем достойнее благоговейного уважения казалась мне жизнь крестьян, проходившая в сопротивлении слабыми (в чем и заключалось благородство) средствами напиравшим на нее могучим силам.
Быково находилось у края большого круга, ограниченного каймой деревьев. Противоположный высокий берег реки закрывал часть горизонта близко у деревни, а с других сторон горизонт был далеко, и на поверхности круга была видна еще одна деревенька в полях, перелески, растительность на высоких берегах и в пойме реки, нераспаханные кусочки земли с кустами и деревцами среди полей и вдали большие леса.
Видно, тогда закрепилась у меня зародившаяся раньше привязанность к родному месту, слепая, несправедливая к другим, опасная, как всякая любовь, и незаменимо-питающая, как ничто, кроме любви, не может делать.
Переезд на дачу в начале июня произошел с некоторыми затруднениями. Мы с Марией Федоровной приехали на пригородном поезде и стали ждать грузовик, на котором ехали мама (в кабине) и Наталья Евтихиевна (в кузове). В кузове его были уложены раскладные кровати, матрацы, всякие мягкие вещи, запасы муки, крупы, сахара на все лето, чтобы не возить их на себе из Москвы. Около кабины, где было устроено место для Натальи Евтихиевны, потому что там меньше трясет и есть защита от ветра, стояли четыре больших, двадцатилитровых, и три маленьких бидона с керосином, привозимым из Москвы, потому что за городом керосин было невозможно купить. Керосина нам обычно хватало до конца лета и немного оставалось, его отдавали хозяевам, но Мария Федоровна, если ехала в Москву, привозила оттуда в поезде бутылку с керосином. Это было строго запрещено и грозило штрафом и неприятностями, и Мария Федоровна обертывала бутылку поверх пробки белой салфеткой, завязывала шелковой ленточкой от коробки конфет и поливала тройным одеколоном, чтобы не чувствовался запах керосина. Она ни разу не попалась. Я думаю, что она это делала, чтобы показать свое презрение к существующим порядкам и свою независимость от них.
Мы ждали маму с грузовиком, а ее все не было. Наконец она приехала, намного позже, чем должна была бы. Проселочная дорога, на которую надо было свернуть с шоссе, размокла после дождей, а почва в Абрамцеве — глина, машина увязала, и шофер отказался ехать, хотел сбросить вещи на землю и вернуться в Москву. Только огромные по тем временам чаевые заставили его рискнуть. Меня кольнула болью беззащитность мамы, одной в этом грузовике, нагруженном нашим летним скарбом. (Обратный переезд в конце лета в Москву прошел благополучно: лето было засушливое, и глина затвердела, как камень.)
Конечно, смерть мамы следующей весной, отрезавшая меня от детства и распространившая мрак, в котором с тех пор проходила моя внутренняя жизнь, не говоря уже о внешних последствиях, способствовала тому, что последняя дача, последнее лето при маме выделились в моей памяти, но и тогда и сразу все мне понравилось, полюбилось в этом Абрамцеве. Абрамцево того лета осталось ясным, светло освещенным отрезком дороги, по которому медленно, задерживаясь, пытаясь остановиться, катилась моя жизнь. К тому же лето было жаркое, сухое, солнце стояло на небе целые дни, и ничто не нарушало ход жизни.
Дача в Быкове была самая дорогая и самая хорошая из всех наших дач. Мне казалось, что мы находимся на вершине благоденствия, и это успокаивало постоянную тревогу о том, что мы можем лишиться средств к существованию, комнат и прочего.
Раньше, когда мне было восемь-девять лет, я представляла себе, играя, что мама умерла и нас выселили в маленькую темную комнатку, где жила Наталья Евтихиевна, с окном, выходящим в кухню. Я представляла себе, что не смогу взять с собой все мои игрушки, места не будет, и отбирала две из них, не самые любимые, но самые жалкие: мягкого зверя, обтянутого темно-синей бумазеей и изображавшего зайца, но под влиянием Марии Федоровны, считавшей зайцев животными, приносящими несчастье, преобразованного в «Котю», и игрушечную копию школьной сумки, куда я старалась впихнуть как можно больше тряпочек, чашечек, желудей и тому подобного. Сладострастно щемило сердце от этой необходимости довольствоваться малым.
Мне было известно, конечно, и Мария Федоровна любила повторять, что августовские ночи темные, а в начале лета ночи светлые, но, когда я просыпалась ночью, меня удивляло и волновало, что деревенскую комнату с дощатыми внутренними перегородками и бревенчатыми с паклей наружными стенами наполняет сероватый свет, в котором я прекрасно вижу спящую Марию Федоровну, ее голову с жалкими жидкими старческими волосами на белой подушке (днем ее прическа с пучком наверху головы вводила в заблуждение относительно ее старости, близости к смерти — чего я, будучи оптимистом, не хотела видеть), рельеф ее тела под повторяющей этот рельеф белой простыней — ночью на первом месте слышимое: регулярное дыхание, храпенье, скрипы, а здесь было видимое, но меньше, чем днем, и мне это нравилось.
А по утрам, когда совсем светло, хоть и очень рано (коров еще не выгоняли и кур не выпускали на улицу), я просыпалась от света и больше не засыпала, и в течение дня не чувствовала, что спала слишком мало. Иногда я тихонько вставала, застилала кровать и ложилась сверху, надев сарафан, но Мария Федоровна бывала этим недовольна.
Тропинка, которая вела от станции вдоль железной дороги, после болотистой низины почти у самой платформы (там приходилось идти по песку рядом со шпалами, это было опасно, и мы спешили) шла по полосе между дорогой и лесом, которая в начале лета благоухала луговым запахом. Позже все высохло, выгорело, но, пока он сохранялся, этот аромат вызывал у меня ностальгическое желание вернуть блаженство, испытанное мною в раннем детстве.
Тогда мне было пять лет, и мы поехали за город. Было начало лета, и, наверно, мы опоздали с переездом на дачу, но я этого не понимала. Той весной умерла бабушка, ее болезнь и смерть и были причиной задержки. Мне сказали, что бабушка в больнице, и я этому поверила.
Чтобы пройти к даче, надо было подняться на высокий железнодорожный откос, и я оказалась не на тропинке, а рядом. Вот тут и пришло блаженство. Откос зарос травой, и все, что могло цвести, цвело: клевер красный, белый и бело-розовый, одуванчики, лютики, щавель простой и конский и другие растения. Было светло, солнце грело, все цвело и пахло свежим, теплым и сладким ароматом. Трава, стебли цветов и диких злаков с их метелками шевелились от тепла и воздуха. Всякие мелкие существа жужжали и летали, садились на цветы и ползали по стеблям, раскачивая их. Я стояла среди всего этого, близко к земле — я была маленькая.