Дневник. Том 2
Дневник. Том 2 читать книгу онлайн
Авторами "Дневников" являются братья Эдмон и Жюль Гонкур. Гонкур (Goncourt), братья Эдмон Луи Антуан (1822–1896) и Жюль Альфред Юо (1830–1870) — французские писатели, составившие один из самых замечательных творческих союзов в истории литературы и прославившиеся как романисты, историки, художественные критики и мемуаристы. Их имя было присвоено Академии и премии, основателем которой стал старший из братьев. Записки Гонкуров (Journal des Goncours, 1887–1896; рус. перевод 1964 под названием Дневник) — одна из самых знаменитых хроник литературной жизни, которую братья начали в 1851, а Эдмон продолжал вплоть до своей кончины (1896). "Дневник" братьев Гонкуров - явление примечательное. Уже давно он завоевал репутацию интереснейшего документального памятника эпохи и талантливого литературного произведения. Наполненный огромным историко-культурным материалом, "Дневник" Гонкуров вместе с тем не мемуары в обычном смысле. Это отнюдь не отстоявшиеся, обработанные воспоминания, лишь вложенные в условную дневниковую форму, а живые свидетельства современников об их эпохе, почти синхронная запись еще не успевших остыть, свежих впечатлений, жизненных наблюдений, встреч, разговоров.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
с просьбой показать им произведения искусства, а потом каса
ются их без благоговения и разглядывают со скучающим видом.
17 января.
< . . . > Флобер так ворчлив теперь, так груб и резок, так
вспыльчив по всякому поводу и без повода, что я опасаюсь, как
бы у моего бедного друга не развилась та болезненная раздра
жительность, с которой начинаются все нервные расстройства.
Среда, 7 февраля.
Сегодня вечером у принцессы Готье защищал Гюго — один
против всех нас. Вот его слова: «О, что бы вы ни говорили, он
все еще великий Гюго — поэт тумана, моря, облаков, поэт
флюидов!»
Затем, отведя меня в сторону, он долго и увлеченно говорил
об «Императорском драконе» * и о своей дочери. Чувствуется,
как он горд тем, что сумел развить это дарование. Ощущение
150
Востока, свойственное молодой женщине, ее проникновение в
великие эпохи истории, ее интуитивное понимание Китая, Япо
нии, Индии при Александре, Рима при Адриане, наполняют
Готье восхищением, и он без конца твердит об этом. «А ведь она
воспитала себя сама, — добавляет он, — она росла, как щенок,
которому позволяют бегать по столу; можно сказать, что никто
не учил ее писать».
9 февраля.
Многие коллекционеры любят рисунки в ужасных дешевых
рамках. Многие библиофилы любят книги в ужасных перепле
тах. Я же люблю рисунки в очень хороших рамках из резного
дуба. Я люблю книги в очень дорогих переплетах. Прекрасные
вещи становятся для меня прекрасными только в достойном их
облачении.
Среда, 21 февраля.
Готье рассказал мне о своем разговоре с Анастази. Слепой
художник поведал ему, что наяву он уже не помнит цвета, но
они являются ему в сновидениях. В той вечной ночи, в которую
погружен Анастази, он вспоминает предметы по их очертаниям
и по форме, но он больше не представляет себе их в красках.
Суббота, 2 марта.
Сегодня мы обедали у Флобера — Тео, Тургенев и я.
Тургенев — кроткий великан, любезный варвар с седой ше
велюрой, ниспадающей на глаза, с глубокой складкой, проре
завшей лоб от одного виска до другого, подобно борозде от
плуга; он, с его детской болтовней, с самого начала чарует и,
как выражаются русские, обольщает нас соединением наивности
и лукавства — в этом все обаяние славянской расы, у Турге
нева особенно неотразимое благодаря оригинальности его ума
и обширности его космополитических познаний.
Он рассказывает нам, как после издания «Записок охотника»
ему пришлось месяц просидеть в тюрьме *, причем камерой ему
служил архив полицейского участка, и он мог вволю порыться
в секретных делах. Штрихами художника и романиста он рисует
начальника полиции; однажды, когда Тургенев напоил его
шампанским, тот заявил, взяв писателя за локоть и поднимая
свой бокал: «За Робеспьера!»
После минутной паузы он продолжает: «Будь я человеком
тщеславным, я попросил бы, чтобы на моей могиле написали
151
лишь одно: что моя книга содействовала освобождению крепост
ных. Да, я не стал бы просить ни о чем другом... Император
Александр велел сказать мне, что чтение моей книги было одной
из главных причин *, побудивших его принять решение».
Тео, который поднимался по лестнице, держась рукой за
свое больное сердце, сидит с блуждающими глазами, с лицом
белым, как маска Пьерро, погруженный в себя, немой и глухой,
ест и пьет автоматически, словно бескровная сомнамбула, обе
дающая при лунном свете... В нем уже есть что-то от умираю
щего, который способен немного встрепенуться и уйти от своего
печального и сосредоточенного я, лишь когда при нем читают
стихи и говорят о поэзии.
От Мольера беседа переходит к Аристофану, и Тургенев
шумно высказывает свое восхищение этим отцом смеха, самим
умением вызывать смех, которое он ставит очень высоко и кото
рым, по его мнению, обладают лишь два-три человека в мире.
— Подумайте только, — восклицает он, и видно, что у него
прямо слюнки текут, — если бы удалось наконец найти потерян
ную пьесу Кратина, — ведь эту пьесу ставили выше аристофа-
новских, и греки считали ее шедевром комизма, — пьесу о бу
тылке, созданную старым пьяницей из Афин... Что до меня, то
не знаю, чего бы я только не отдал за нее, право, не знаю,
думаю, что отдал бы решительно все!
Выйдя из-за стола, Тео падает на диван со словами:
— По правде говоря, меня больше ничто не интересует...
Мне кажется, что я уже где-то в прошлом, и хочется говорить
о себе в третьем лице, категориями давно прошедшего времени...
У меня такое чувство, словно я уже умер!
— А у меня, — заявляет Тургенев, — совсем иное чувство.
Знаете, иногда в квартире стоит неуловимый запах мускуса, и
его невозможно изгнать, выветрить... Так вот, я словно чувствую
вокруг себя запах смерти, тления, небытия.
Помолчав, он добавляет:
— Объяснение этому, мне кажется, я нашел в одном обстоя
тельстве — в полной невозможности любить, — по сотне при
чин — по причине моих седых волос и так далее. Теперь я уже
не способен на это. И, вот, понимаете, — это смерть!
И когда я и Флобер спорим с ним, отрицая такое значение
любви для писателя, русский романист восклицает, разведя
руками:
— Вся моя жизнь пронизана женским началом. Ни книга,
ни что-либо иное не может заменить мне женщину... Как это
выразить? Я полагаю, что только любовь вызывает такой рас-
152
цвет всего существа, какого не может дать ничто другое, не
правда ли?
И, погрузившись на минуту в воспоминания, с отсветом сча
стья на лице, он продолжает:
— Послушайте, в молодости у меня была любовница — мель
ничиха в окрестностях Санкт-Петербурга. Я виделся с ней,
когда ездил на охоту. Она была прелестна — беленькая, с лучи
стыми глазами, какие встречаются у нас довольно часто. Она
не хотела ничего брать от меня. В один прекрасный день она
сказала: «Вы должны сделать мне подарок». — «Что же ты
хочешь?» — «Привезите мне мыло». Я привез ей мыло. Она
взяла его и исчезла, а потом вернулась, раскрасневшаяся от
волнения, и прошептала, протягивая мне благоухающие руки:
«Поцелуйте мне руки, как вы целуете их дамам в гостиных
Санкт-Петербурга!» Я бросился перед ней на колени... и, по
верьте, не было в моей жизни мгновения, которое могло бы
сравниться с этим!
5 марта.
Салон принцессы, салон литературы и искусства, где зву
чали изысканные речи Сент-Бева, раблезианское красноречие
Готье, соленые словечки Флобера, отточенные остроты моего
брата; салон, где в эпоху Империи, ознаменованную упадком
вкуса и господством пошлейшего литературного идеала, сыпа
лись как из рога изобилия глубокомысленные парадоксы, возвы
шенные идеи, тонкие суждения, где то и дело вспыхивали по
единки остроумия, — этот салон угасает, как фейерверк под
дождем, под наплывом всяких Гальбуа мужского и женского
пола, сестер, племянниц, кузин, невест — белобрысых индюшек,
чья совершенная тупость убивает мысль и слово. <...>
Понедельник, 18 марта.
Сегодня на выставке Реньо, среди всеобщего шумного во
сторга, мое восхищение, в котором я еще недавно был одинок,
охладилось на целый градус. Мне стало ясно, что Реньо скорее
декоратор, чем художник.
Оттуда меня затащили к Фантену, раздающему славу гениям
пивнушки. Там, в глубине его мастерской, есть огромное по
лотно, изображающее апофеоз реализма Бодлера и Шанфлери,
а на мольберте стоит другая огромная картина, где представлен
апофеоз парнасцев * — Верлена, д'Эрвильи и других. В центре