Вожделенное отечество
Вожделенное отечество читать книгу онлайн
Роман-хроника о судьбе России ХХ века, о личном опыте автора и общении с отцом Александром Менем и другими знаменательными людьми.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Здесь остаются вечерами не потерявшие надежду разведёнки и соблазняют аскетов-сторожей, ведущих с ними духовные беседы.
Странно видеть на столах чиновничьи бумаги с начатыми, неоконченными вензелями: "Уважаемый тов...". И этот рекламный плакат, где нарисована раздвоенная девушка, левая половина которой —-летняя, в купальнике в жёлтую и белую полоску, с белым кружавчатым полузонтом, а правая — осенняя, в красном плаще и под красным же зонтом, сросшимся с левым своим летним собратом, — воспринимается как мечта о какой-то другой, далёкой и красивой жизни, несбыточной, как тряпочный очаг, висевший на стене у папы Карло.
(Однажды к Беатову, не знаю уж, почему, придрались дружинники; впрочем, не зря же отец Александр Мень говорил мне, что "глаза у Саши — как у Алёши Карамазова". Завели в отделение, допросили с пристрастием, после чего записали в протоколе: "Католик-бабтист".)
АЛЬМАНАХ
— А, обманщик! — послышалось из очереди в кассу.
Обличавшим меня при всех был одетый в дублёнку высокий, розовощёкий, седовласый джентльмен — писатель Евгений Иванович Осетров.
Он был одним из руководителей теоретического журнала "Вопросы литературы", которому злые языки завистников дали сокращённое наименование "Вопли". Работал он когда-то и в "Правде" — главной газете страны.
"Осётр — рыба дорогая", — говаривали в литературных кругах. И это была не метафора, а непреложный факт, аксиома писательского бытия: Евгений Иванович любил деньги.
Караванов рассказывал про Осетрова, что тот нередко наведывался в редакцию вечером перед самым выходом номера и правил свои тексты прямо в прессовой полосе, которая не просто набрана из свинцовых полосочек-строчек, которые нетрудно и перебрать, а уже вся целиком отлита из цинкового сплава, причём вымарывал и переписывал по целому абзацу, — что обходилось издательству в копеечку.
— Осетров — чайник! — кричала Горюнова на весь коридор.
И с тех пор всегда, при упоминании Осетрова, он представлялся мне большим фаянсовым чайником с лихо вздёрнутым розовым носиком и позолоченной ручкой, упёртой в округлый, осанистый бок.
Не мог же я поведать почтённому литератору, что моё интервью с ним не напечатано потому, что моя начальница считает его, Евгения Ивановича, чайником. Пришлось терпеть поношение.
В то время много говорили о морали.
— Термином "нравственность", — сказал мне Осетров при встрече, — любят пользоваться люди, начисто лишённые нравственности.
И в другой раз — по телефону:
— Вы — единственное светлое пятно в "Литературной России"...
Летом 1976 года я сказал, в беседе с Осетровым, что, вероятно, не только мы собираем книги, но и книги собирают нас (имея в виду восточно-православное учение о сосредоточении, умном молчании — исихазме в Иисусовой молитве, а также римско-католический взгляд на личность, совпадающий с учением греческих отцов Церкви о соединении ума и сердца, — образ уединённости и единства, собранности всего человека: рыцарь в панцыре, монах в келье). Сказал походя, а ему эти слова, видно, пришлись по душе и с его лёгкой руки пошли по свету: в нескольких статьях самого Осетрова и массе мелких выступлений различных авторов. (На это выражение, как на крылатое, сослался Чингиз Айтматов в одном из своих интервью 1978 года.) По этой причине или по другой, Осетров помнил обо мне и изредка о себе напоминал.
Он указал мне на старика Чуванова — владельца огромной и редкостной, даже по московским понятиям, библиотеки:
— Он старообрядец, но вы это не особенно педалируйте.
Библиофильства я тогда не понимал, помня заповедь: "Не собирайте сокровища на земле, где тля ест и воры подкапывают и крадут. Собирайте сокровища ваши на небесах. Там, где будет сердце ваше, там будет и сокровище ваше":
Мне очень нравилась история, которую рассказывали про американского джазмена Эрола Гарднера. У него не было вообще никакой собственности: жил он в отелях, переезжая из города в город, с концерта на концерт; питался в ресторанах; рубашку, день поносив, не стирал, а выбрасывал — покупая тут же новую. Единственной вещью, которой пианист дорожил и с которой не расставался никогда, была книга. Это была большая телефонная книга Нью-Йорка, которую он подкладывал на стул во время своих выступлений, найдя её лучшей из возможных подушек.
Кстати, раз уж о нем зашла речь — однажды, когда музыканта записали на пластинку и стали прослушивать — что такое?! — к звукам рояля примешивалось какое-то зудение: как будто в студию залетела муха. Хотели уже было расплавить восковой оригинал, но потом решили послушать ещё раз. И тут только кто-то догадался, что Эрол Гарднер, играя на рояле, мурлыкал при этом мелодию себе под нос — а, значит, выступил впервые ещё и как певец. И эта запись, казавшаяся поначалу производственным браком, стала золотым диском.
Но крайности нестяжательства и спонтанности — все же крайности. К тому же богословско-историческая библиотека Михаила Ивановича Чуванова была сокровищем, конечно, не только на земле, но и на небесах. Серебрянобородый, приземистый, румяный, он собирал её всю жизнь, начиная ещё с гражданской войны (обходил с котомкой чердаки и подвалы, толкучие рынки, на последние гроши скупая старопечатные, рукописные книги, которым судьба была — стать куревом и топливом в те взметённые вихрями событий годы), — а проработал всю жизнь наборщиком в типографии и был в свои 90 лет лидером старообрядческой общины поморского согласия.
— Вот так и спасаемся, — сказал мне Михаил Иванович, лучезарно улыбаясь.
Потом пришёл секретарь Чуванова Миша Гринберг — здоровенный детина с фиделе-кастровской бородой и такой же сигарой, ставший с моей лёгкой руки публицистом Зеленогорским (страха ради литроссейска).
Гринберг крепко дружил с соседом — православным священником отцом Серапионом. И всякий раз, дружески напившись, батюшка задавал моему автору один и тот же сакраментальный вопрос:
— Когда же ты, Миша, наконец покрестишься? На что Михаил Львович столь же неизменно отвечал:
— Как только вы, отец Серапион, обрежетесь. Чуванов, как и полагается, отсидел в довоенные годы в тюрьме (почему-то за антисемитизм); рассказывал, как в двадцатых "красный директор" типографии, усмотрев в полиграфическом значке-украшении политический подвох, гонялся за ним с пистолетом... Конечно, в мой очерк эти пряные детали не вошли.
По обыкновению, я проводил все выходные в Новой Деревне у отца Александра Меня, а на буднях исправно исполнял обязанности корреспондента писательской газеты.
Случилось так, что ответственный секретарь "Литроссии" Илья Семёнович Пчелкин заметил однажды выглянувшую у меня из-за распахнутого по летнему времени ворота рубахи стальную цепочку и спросил, больше в шутку, чем серьёзно, не крестик ли у меня там.
В это время как раз готовилась новая — "брежневская" конституция, досужие авторы, по призыву партии, охапками присылали во все редакции свои "поправки" к ней, а наш тогдашний настоятель отец Порфирий (организатор, как мы его назвали, "комсомольско-молодёжного" хора у нас в приходе) предупреждал, что власти сейчас интересуются, много ли верующих в стране; если много — могут пойти на уступки; а если мало — то окончательно изведут и религию, и церковь. Поэтому он настоятельно (извините за каламбур) рекомендовал всем прихожанам, если их будут вопрошать о вере, не скрывать её. (Отец Порфирий любил меня за усердное пение на клиросе и подарил мне довольно дорогой православный богослужебный сборник, которым я пользуюсь и по сей день.)
Я и ответил Пчелкину на его вопрос, не крестик ли у меня там:
— Да.
— Так вы что же — верующий? — спросил он, похоже, надеясь перевести это в плоскость юмора. В его представлении нормальный человек (каковым он считал, в частности, себя самого и меня) верующим быть никак не мог.