Савва Мамонтов
Савва Мамонтов читать книгу онлайн
Книга известного писателя и публициста В. А. Бахревского представляет биографию одного из ярких деятелей отечественной истории. Савва Мамонтов — потомственный купец, предприниматель, меценат, деятель культуры. Строитель железных дорог в России, он стал создателем знаменитого абрамцевского кружка-товарищества, сыгравшего огромную роль в судьбе художников — Репина. Поленова. Серова, Врубеля, братьев Васнецовых, Коровина, Нестерова.
Мамонтов создал Частную оперу, которая открыла талант Шаляпина, дала широкую дорогу русской опере — произведениям Чайковского, Римского-Корсакова, Бородина, Мусоргского, Даргомыжского, Верстовского, заложила основы русской вокальной школы и национального оперного театра.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— А Сократ?
— Здесь я победил. Художник, живущий во мне, победил. Сократ принял чашу с цикутой и умирает. Но это достойная смерть. Вернее, смерть достойной великой жизни. Я с ума сходил, когда искал лицо Сократа. Мне нужно было запечатлеть не просто совершенное спокойствие, но сам эталон покоя. Сократ умел жить и умеет умереть, хотя не учился этому — люди ведь только жить учатся. Именно Сократ преподал урок умирания на все времена. Я хотел запечатлеть колоссальное спокойствие. Торжество интеллекта над страстями жизни, над потугами национальных устремлений, над государственными заботами, над ложью и над правдой. Над бытом! Даже над природой!
— А как думаешь, удалось? — спросил, и от прямоты вопроса пересохло во рту.
— Ты, Савва, видел фотографии. Это мой вопрос, Савва. — Мордух улыбался, трогал бороду на щеках. — Нет, нет! Я сам отвечу. Не все подвластно глине, а уж о мраморе я и не говорю. Всякий замысел после своего воплощения теряет процентов восемьдесят… Я потерял девяносто девять. Слишком много мертвого тела получилось. Замысел и воплощение — это свет и тень. Потому и не решаюсь изваять драгоценный для меня образ — Моисея.
— За Христа не побоялся взяться.
— Дозволь и мне быть слабым…
— Послушай, Мордух, неужели тебя не тянет изобразить хоть кого-то из современников? Разве не обязанность художника поведать миру о том времени, которое его породило?
— Я сделал бюст Стасова. — Маленький Мордух обмяк, помрачнел, сказал почти сердито: — Ты как Стасов.
— Что же во мне стасовского?
— Пристаешь… Владимиру Васильевичу вынь и положь современность, у самого горла ножом машет: подавай ему национальное, хоть русское, хоть еврейское, но национальное! А что можно сделать русского или виленского, местечкового, живя в Риме? Я вот короля Лира слепил — это понятно. Литература… Очень хочу сделать группу: ловля беспаспортных еврейских юношей для отдачи в солдаты. Но чтобы это сделать, как воздух, нужна Россия.
— Возвращайся…
— Ты же видишь, я здесь…
— Так давай найдем жилье в Москве. Я тебе мастерскую построю. Репин и Поленов собираются в Москве обосноваться.
— Спасибо, Савва. Жить рядом с Репиным и Поленовым — подзадоривать друг друга на великое — большой соблазн… Кочевая жизнь мне стала невыносима, да только в Россию мне ну никак не хочется.
— Ты посмотри на Абрамцево! Неужто здесь плохо?
— В России замечательно бывать, жить надо в Европе. Без России мне тошно, а в России еще тошней. Это моя трагедия. Нелепость, Савва, в том, что цель моей жизни — Россия, все, что во мне высокого, — от России.
В окно вдруг залетел шмель. Большой, торжественный, страшный. Он покружил у доски, сел на гераньку, затих.
— Красавец, — сказал Савва Иванович.
— Знаешь, — осенило Марка Матвеевича, — а ведь будь удача с монументом Пушкина, я бы наверняка вернулся и жил в Москве.
— Я кляну эту бредовую комиссию! — поморщился Савва Иванович. — Мне кажется, твой монумент был бы всеобщей гордостью. Придумка изумительная! Озеро, русалка, выходящая из воды, мельник, весь этот парад образов, идущих к скамье, на которой Пушкин…
— Спешка погубила! Я Пушкина едва наметил. Он получился красивеньким, непохожим. Все бы это я потом поправил. Крамской упрекал меня за литературность сюжета, за дробность композиции… Он был, конечно, прав. А вот отзыв Тургенева меня поразил: «Высшая степень чепухи!» Каково?
Притихший шмель неожиданно взлетел, пронесся над головой Антокольского, взмыл к потолку, наполняя классную комнату раздраженным гудом, улетел.
— Рассердили мы его, — сказал Марк Матвеевич. — Грешен, уж очень я уверовал в свои силы. Пушкин поставил меня на место. А Опекушин убедил: народ и впрямь явил своего ваятеля. Пушкин с небес благословил русское сердце. Я тоже горел любовью, но моя любовь не родная…
— Ты превзойдешь себя в Спинозе.
— Ах, Спиноза! Подступал к нему еще в семьдесят третьем году. Стасов считает, что это он меня надоумил и подвиг… В общем, действительно подвиг… Как вулкан бушевал, предлагал мне взять для изображения тот самый момент, когда Спинозе объявили решение еврейских ганонов о сожжении всех его сочинений. Спиноза же улыбается в ответ и говорит словами Христа: «Не ведают, что творят»… Стасов мне прислал биографию Спинозы, рембрандтовскую репродукцию Эфраима Бохуса, врача. По-моему, Бохус более подходил к образу Спинозы, чем сам Спиноза… Прошлым летом в Сорренто вылепил голову. Получилось. Но потом смерть Лёвы… Мысль ушла… Мефистофеля начал, Иоанна Крестителя, Христа — последний вздох… Стасов ругается.
Стасов и впрямь был огорчен. Он жаловался на Антокольского Репину в Чугуев: «Я так рассчитывал на будущую его статую „Спиноза“, на которую он было и сам одно время разгорелся; мне казалось, что наконец-то, наконец-то он сделает что-то истинно хорошее и крупное, истинное продолжение „Ивана Грозного“; уже все было налажено и условлено, я ему даже переслал в Рим сообщенную мне Гинцбургом из Парижа печатную программу всеевропейского конкурса на монумент Спинозы, который поставят в Гааге и проекты для которого надо представить к октябрю. Времени впереди довольно, все, казалось бы, благоприятствует, — и вдруг мне Антоколия пишет, что по тому-то и по сему-то не хочет работать на конкурс, их условия деспотичны и нехудожественны и т. д. Ну, что ж, пускай не работает на конкурс — это его дело, но разве это резон отказываться от такого чудесного сюжета? Разве нельзя его делать и помимо конкурса, прямо для себя, или хоть для Всемирной парижской выставки будущего года? Хочу писать ему об этом — ну, да ведь не поможет!..»
И действительно, не помогло. На подталкивания Марк Матвеевич не откликался. Не любил он отпускать из мастерской вещи не отстоявшиеся. Произведение «является» художнику уже в первом озарении, но вот детали, так много говорящие, приходят не сразу, приходят нежданно, и, случается, ваятеля прошибает пот, когда ему откроется малоприметная нелепость, скажем, пуговицы не те, или вдруг осенит, что для полноты выразительности указательный палец должен быть поднят вверх и изогнут неестественно. Складку у рта Иоанн Грозный получил не сразу, эту складку Марк Матвеевич в зеркале увидел.
В 1881 году «Спиноза» все еще не будет вполне завершен. Стасов напишет Антокольскому о своем жестоком разочаровании: «Что такое выражает и что должен выражать собою Спиноза? Неужели только то, что он „прощает“ людям сделанное ему лично или кому бы то ни было зло? Он должен быть представлен (в монументе и статуе) — не пассивным и прощающим, а активным и разрушающим; он должен быть представлен не слабым и больным (духом), а сильным и могучим, невзирая, быть может, на наружную „слабость“ тела».
Антокольский на эту бурю ответил твердым несогласием: «Что именно он выражает, это мне сказать трудно; одно из двух: или он действительно ничего не выражает, или же вы недостаточно всматривались в него»…
Художника переспорить нельзя. Художник не умом думает и даже не сердцем, если, разумеется, он не исполнитель чьей-то воли… Художник творит, подчиняясь шестому чувству, которое ведет его к цели. Так птицы летят через море к обетованному гнезду. Но чтобы творение получилось на века, художнику необходимо отключить свое ничтожное «я» и довериться свободному выбору. Если же этот выбор прекращает действовать, художник остается ни с чем, то есть с самим собою.
Вот об этом выборе создателя, который можно растратить, как шагреневую кожу, и велись разговоры в Абрамцеве.
Антокольский искал в себе суть, исток искусства, а Савва Иванович радовался, что не знает подобных мук, ибо живет в художестве как тварь Божия, что увидит, то и съест.
— Для меня искусство — погоня за счастьем, — мудрствовал Савва Иванович. — Мне крохи перепадают.
— Наше художническое счастье не в одних радостях, — возражал Антокольский, — счастье и в отчаяниях. Сегодня ты бог, и все подвластно твоей воле, завтра ты раб, ничтожество, Навуходоносор, превращенный в животное.