В наших переулках
В наших переулках читать книгу онлайн
Книга профессионального литератора Е. В. Стариковой представляет собой воспоминания московской интеллигентки о своих родителях и многочисленных родственниках, о детстве и юности, проведенных и в Москве, и в деревне — на родине ее отца, — и за городом, на природе; причем все подробности взаимоотношений людей и быта даны на историческом фоне, эпоха ощущается в каждом повороте событий, в каждом слове повествования.Наибольшую ценность этим воспоминаниям придает несомненный писательский дар Стариковой. Читатель получает прекрасный образец настоящей русской прозы; книга — от первой до последней страницы — читается буквально на одном дыхании.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Вторая неожиданность в Волкове сорок пятого года — сам Макар Антонович.
Он все умел делать, что надо уметь делать в деревне. Не умел он только смириться. До самой войны не мог успокоиться, что то, к чему приложил свои не знающие устали руки, пошло прахом. В сентябре сорок первого года он все доказывал нашему отцу, что надо совсем не иметь разума, чтобы в их-то местах сеять пшеницу, а не лен. Когда росла здесь пшеница? Пироги с луком, с морковью, с ягодой — и то пекли из ржаной муки. Белую муку покупали в лавке для больших праздников. На денежки, вырученные за плотничье умение, за бабью зимнюю «строчку», а главное, за лен, что шел прямо за границу вместе с этим самым бабьим рукоделием. Лен — здешнее золото. И он приводил цены на лен 1913 и 1925 годов. Нашу катастрофу на фронтах сорок первого года, да и саму войну, Макар Антонович прямо связывал с неправедной жизнью последнего десятилетия, когда сначала отняли, а потом сломали и бросили его сеялку, когда стали сеять пшеницу вместо льна на тощих лесных подзолах, когда просо перестало подниматься выше щиколотки. Божий гнев должен был настигнуть праздных неразумных святотатцев. Вот и гул с Ландехской колокольни не доносится больше до Волкова. Сняли колокол. Забыли, что на месте ландехского собора была церковь, поставленная самим князем Пожарским. Как же не быть беде?
Но кончилась война, и я увидела другого Макара Антоновича. Это был такой же рачительный хозяин, любопытствующий ко всяким полезным деревне новинкам, но с другим отношением к силе, порушившей его крестьянский мир.
Когда мы — без хлеба, почти без денег, разутые, как всегда, но уверенные в себе, как никогда (о себе говорю: студентка третьего курса университета, я только что получила грамоту за анализ рассказа Чехова «Свирель», грамоту, подписанную самим академиком В. В. Виноградовым, — как тут не стать уверенной в себе?), когда мы пришли в Волково в сорок пятом году, нас снова приняли по всем правилам деревенского гостеприимства: истопленная баня, войлок на полу горницы, рассыпчатая каша на молоке, щички постные, но тоже забеленные молоком, а на второй день — куриная лапша. Это Анна Федоровна пожертвовала ради нас одной из бродивших возле дома рябушек. Вот тогда-то и увидела я другого Макара Антоновича.
Две причины, как мне кажется, способствовали его примирению с советской властью в тот исторический момент.
Первая — электричество. В Волково провели электричество. Вместо уютной десятилинейной керосиновой лампы над столом теперь в Одуваловской избе прямо перед иконами болталась голая электрическая лампочка на шнуре. И в горнице под самым потолком тускло светилась такая же. И во дворе, едва рассеивая громаду черной пустоты. Макар ходил от выключателя к выключателю и щелкал ими, как мальчик только что подаренным игрушечным пистолетом. «А? Каково? Ловко придумано?» — приговаривал он при каждом щелчке, демонстрируя новинку нашему отцу. А тот искренне разделял его радость, словно и впрямь впервые увидел электрическое освещение. В Волкове-то впервые! Но что лампочка! Для Макара она была лишь любопытной забавой. Читать Евангелие и свою любимую книгу о пчелах, объяснял он отцу, можно и при керосиновой лампе. Крестьянин, давно разлученный с лошадью, он восхищается электричеством как рабочей силой. В первый же день он повел нас на колхозный, а некогда его, Макаров, ток. Там, где последняя одуваловская лошадь с зари до зари вращала громадный деревянный круг, теперь гудела электрическая молотилка. Макар Антонович показывал нам ее с такой гордостью, словно сам сотворил это чудо. «Мне бы такую силу в двадцать пятом году, а, Василий Александрович? То-то делов бы наделал!» Там, на току, Макар Антонович и рассказал, как все удачно, как выгодно сложилось все в Волкове во время войны. На соседних торфоразработках не хватало рабочих рук («Большого болота-то поди совсем нет, охотиться негде, да и грибов почитай не стало, ну, да Бог с ними, с забавами!») Вот торфяное начальство и договорилось с колхозом: как уберут хлеб и картошку, всех девок из соседних деревень на торф, три года проработают — во все окрестные деревни проведут электричество. И не обманули. Вот ведь как замечательно! Почитай, задаром.
Нет, может, кто и голодал в Волкове во время войны, только не в доме Макара Антоновича. Куда там! Подводу клюквы продали в сорок третьем в Иванове стаканами. А знаешь, почем в городе давали за стакан? То-то! Кто же собирал эту самую клюкву, по-нашему журавигу? Павел — на фронте, Александра — на торфе. Кто же как ни они с Анной? По такой-то цене и на коленях поползать лестно, даром, что колени уже плохо гнутся.
А перед сном в горнице, истово крестясь перед зажженной лампадой, Александра Макаровна говорила мне шепотом: «Ох, и лихо нам досталось на этих торфоразработках! Морозы уже наступали, а мы в воде по колени, резиновых сапог не хватает, хлеба мало дают, разве мама из дома прибежит да что-нибудь принесет. Но куда ей от коровы да от печи? Ну а батюшка мой, видишь, как радуется. Он за это электричество всех бы нас в гроб загнал. И скажи, что ему теперь молотилка? Его хлеб? Как бы не забрали тот хлебушек подчистую…»
В сорок пятом не забрали. Забрали в сорок шестом. И в последующих. Я не бывала в те черные послевоенные годы в Волкове, не видела, как билась Александра Макаровна с тремя детьми на стограммовый ржаной трудодень. Не были мы и на похоронах кроткой Анны Федоровны. Из редких Саниных писем папа узнавал, как доживает один в пустом доме обезноживший Макар: совсем обезумел старый, прячет от нее, от дочери, сухари под подушку, боится голода. Стыдно, но именно в те трудные для деревни, для Одуваловых годы разошлись наши с ними пути. Мы собой были заняты: замужество, окончание университета, поступление в аспирантуру, рождение ребенка, да и главная забота — жить негде. У них-то хоть избы свои. А у нас? Одна комната на четыре взрослых уже человека. Хлеб и крыша над головой — две первые послевоенные заботы. Хлеб-то нам давали по карточкам, а вот с крышей дело обстояло туго. Но, конечно, все это — слабое оправдание.
Вернусь, однако, к сорок пятому году. Была и вторая причина и в тогдашней праздничной умиротворенности Макара Антоновича, и в моей отстраненности от волковских забот. Макар гордился сыном. Тот был еще в армии, за границей, но война кончилась, а Павел Одувалов — живой и офицер. Он и ранен был только раз, да и то легко. А теперь — лейтенант. С погонами. С орденами. Макару Одувалову, солдату империалистической войны, такое могло только во сне присниться: сын-офицер! Губы Макара в густой, все еще черной бороде каждый раз расплывались в улыбке при этом слове: офицер! За это слово он простил и «твердое задание», и попытки объявить его, Макара, кулаком, и свое слезное письмо Калинину о несправедливости коллективизации у них в деревне, письмо, спасшее его от высылки, простил он и сломанную сеялку.
Он все тогда простил за минуту торжества и гордости: он — отец офицера. Не знал еще, что никогда Павел не вернется в деревню, что откажется и от наследства на отцовский дом — последнее одуваловское достояние, что и Павлу придется сполна хлебнуть послевоенной доли — и бездомности, и голода. Но сейчас в сорок пятом Павел в Чехии, шлет оттуда посылки: пойдите, посмотрите сколько добра. Пусть Александра покажет, бабье дело с тряпьем разбираться.
Мы с сестрой идем в горницу и с острым любопытством рассматриваем «добро», присланное из Чехии. Какие странные вещи! Яркие, длинные, обшитые позументом платья, юбки, жилеты. Что наши солдаты там грабили? Музей народного искусства? Театр? Старинные крестьянские сундуки? Но любая мануфактура, любая ткань сейчас в цене и почете. В Москве — женщины (и я в их числе) донашивают чужие линялые гимнастерки, красят и перешивают на себя старые шинели, рассказывают со смехом, что иные модницы по незнанию появлялись в театре в нарядных ночных рубашках, присланных из-за границы в таких же вот посылках. Мы с сестрой не можем удержаться: натягиваем на себя чужую экзотику. В мутном кривоватом зеркале, висящем в простенке между окнами, два непривычно стройных создания двадцати одного и пятнадцати лет в ярких платьях до пола. Александра зовет мать и отца: «Мама, тятя! Вы только посмотрите!» Анна Федоровна всплескивает руками и шепчет: «Красавицы!» Макар Антонович довольно поглаживает бороду: «Вот это бабы так бабы. Совсем другое дело. А то оголят коленки и думают, хорошо. Да небось и эту красоту урежете…» — он машет в сердцах рукой на жену и дочь и выходит из горницы. Нет, характер-то прежний.