Чехов. Жизнь «отдельного человека»
Чехов. Жизнь «отдельного человека» читать книгу онлайн
Творчество Антона Павловича Чехова ознаменовало собой наивысший подъем русской классической литературы, став ее «визитной карточкой» для всего мира. Главная причина этого — новизна чеховских произведений, где за внешней обыденностью сюжета скрывается глубинный драматизм человеческих отношений и характеров. Интерес к личности Чехова, определившей своеобразие его творческого метода, огромен, поэтому в разных странах появляются все новые его биографии. Самая полная из них на сегодняшний день — капитальное исследование известного литературоведа А. П. Кузичевой, освещающее общественную активность писателя, его личную жизнь, историю создания его произведений. Книга, выходящая в серии «ЖЗЛ» к 150-летию со дня рождения Чехова, рекомендуется к прочтению всем любителям и знатокам русской литературы.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Значит, Худеков «не взял под уздцы» своего рецензента, как обещал своей матери и Лейкину на премьере «Чайки». Кугель, подобно Буренину, озаботился тем, чтобы открыть читателям и зрителям глаза на дарование Чехова — по его мнению, незаслуженно возвеличенное «друзьями», а на самом деле якобы пораженное «каким-то глубоким внутренним недугом». А «Чайка»? Это — «нисколько не пьеса». Смотреть ее было «и больно и тяжело». Она «мертва, как пустыня», «невозможно дурная», даже «болезненная». И вообще — «символический вздор».
Ясинский назвал пьесу — «просто дичью» («Биржевые ведомости»), И презрительно пожалел автора: «Чехов все-таки большой писатель. Вечные похвалы парализовали в нем критическое отношение к себе, но это на время. Неудача должна послужить ему же на пользу. <…> Не надо только терять мужества». Однако его задела фраза в статье Суворина о «восторженных глашатаях сценического неуспеха» спектакля. Он отнес ее к себе тоже и возразил 20 октября все в той же газете: «Я только удивляюсь, зачем г. Суворин утверждает, будто Чехову все завидуют и, завидуя, бешено радуются на трупе „Чайки“ его неуспеху. Чехова все любят. <…> Кто желает добра Чехову, кто ценит и понимает его талант, тот не станет хвалить его „Чайку“».
С такой точки зрения, «выше» всех «оценил», «лучше» всех «понял» и «больше» всех «желал добра» Чехову рецензент газеты «Новости и Биржевая газета». Он начал с разоблачения: «Я не знаю, не помню, когда г. Чехов стал „большим талантом“, но для меня несомненно, что произведен он в этот литературный чин заведомо фальшиво. <…> его, несомненно, читают и сейчас же забывают прочитанное <…>» И закончил выводом, что «пьеса г. Чехова <…> нелепа, вымучена <…> дикая пьеса <…> в ней все первобытно, примитивно, уродливо и нелепо».
18 октября и в последующие дни столичные газеты словно соревновались, кто больнее ударит автора «Чайки». Кто изобретательнее унизит пьесу, в которой, по словам рецензентов, все «сумбурно и дико», «туманно, дико». Герои ее — «идиоты», «полуидиоты», «психопаты, пациенты из камеры сумасшедших». И вообще это — «кляуза на людей».
Этот словесный шабаш у многих вызвал недоумение. Гольцев вопрошал в петербургской газете «Неделя»: «Кому, какое зло мог сделать Чехов, кого обидеть, кому помешать, чтобы заслужить ту злобу, которая на него неожиданно кое-откуда выступила? Неужели для этого достаточно быть талантливым, любимым, знаменитым? <…> Каждому из нас по временам приходится испытывать на себе эту непонятную, совершенно необъяснимую и неожиданную, бешеную злобу людей, о которых мы часто не имели никакого понятия и которым, уж конечно, ничего дурного не делали». И сам себе дал ответ: «Иногда достаточно <…> быть своеобразным, быть самим по себе, не заискивать у разных самозваных авторитетов…»
Еще резче поставил вопрос критик С. В. Танеев в журнале «Театрал». Он писал о премьере, что «это было какое-то издевательство над автором и артистами <…> словно зрительный зал переполнен был на добрую половину злейшими врагами г. Чехова. <…> Особенно злорадствовали строгие ценители и судьи из „пишущей“ братии. Тут сводились личные счеты». О том же писал в «Новом времени» и Потапенко, видевший второе представление «Чайки». Он перечислил «ошибки» Чехова, вызвавшие такой смерч обвинений.
Во-первых, создал «серьезное, истинно художественное произведение», но отдал его на суд бенефисной публике, которая приходит в театр не за искусством, а для развлечения. Во-вторых, написал «Чайку» вопреки сценическим условностям и правилам. Но ставили и играли ее, кроме Комиссаржевской, как раз по старым правилам и привычными приемами. И, наконец, рецензенты, вся эта газетная шумиха и суета, такая понятная в своем главном побуждении: «Почему он талант, а я — бездарность? <…> И томятся, долго томятся рецензенты, пока им на зубок не попадется настоящий талант. <…> И они начинают лгать <…> и перевирают содержание пьесы, и довольны и счастливы. Это — их праздник».
В каком состоянии Чехов возвращался домой? В малолюдном вагоне, простуженный, с высокой температурой, кашляющий. Случившееся, как он сказал позже, представлялось ему адом. Во всех первых рассказах о премьере «Чайки» он повторял слово «жарко»: «и в театре было жарко»; «бранят меня так, что небу жарко». О себе наоборот говорил, что поступал «разумно и холодно», размышлял «холодно».
Без конца задавался вопросом: отчего провалился спектакль? Вспоминал репетиции, на которых, по его словам, «ничего нельзя было понять; сквозь отвратительную игру совсем не видно было пьесы». Об игре на премьере ему и вспоминать не хотелось: «Я не видел всего, но то, что я видел, было уныло и странно до чрезвычайности. Ролей не знали, играли деревянно, нерешительно, все пали духом; пала духом и Комиссаржевская, которая играла неважно».
Может быть, дело в режиссере? В общей практике всех российских театров — ставить быстро, в имеющихся декорациях и костюмах? И об этом Чехов размышлял после премьеры: «Распределял роли не я, декораций мне не дали новых, репетиций было только две». Но в 1889 году так же споро ставили «Иванова» на этой же сцене. Тоже были трудности с распределением ролей. И тогда Чехов, побывав на репетициях, писал, что «актеры играют плохо, из пьесы ничего путного не выйдет». И публика была бенефисная (25-летие службы режиссера Ф. А. Федорова-Юрковского). И опасения были схожи. Плещеев тогда предупреждал, что публика «привыкла к шаблону <…> и нового, не рутинного не любит; особливо, если это новое — тонко». Но были успех, аплодисменты…
Опытные актеры Александринского театра — Савина, Давыдов, Варламов, Стрепетова — усилили в «Иванове» знакомое, родное и сыграли с удовольствием. Хотя Чехов, видимо, не исключал, что как драматург он проиграл в своих собственных глазах, что был недостаточно смел, нарушая «правила» сцены. Щеглов вспоминал: «Помню, дня за два, за три до петербургского представления „Иванова“ он очень волновался его недостатками и условностями и импровизировал мне по этому поводу мотив совсем своеобразного одноактного драматического этюда „В корчме“ — нечто вроде живой картины, отпечатлевшей в перемежающихся настроениях повседневную жизнь толпы… <…>.
— Понимаете, что-нибудь в этом духе… А насчет „Иванова“ оставьте, — резко оборвал он, — это не то, не то!.. Нельзя театру замерзать на одной точке!..»
В «Чайке» Чехов, по его выражению, «врал» против условий сцены. Он, пережив собственное раздражение от «Иванова» и «Лешего», написал «то»… Но актеры и режиссер Александринского театра всё делали по-старому.
Так кто же прав: театр со своими «правилами»? Или он, автор, написавший не в угоду зрителям и актерам, а так, как ему хотелось, виделось, чувствовалось?
Наверно, не вопрос, кто виноват в провале, более всего одолевал Чехова. Но сомнение в себе, о чем он откровенно рассказал в письме к Кони: «После спектакля, ночью и на другой день, меня уверяли, что я вывел одних идиотов, что пьеса моя в сценическом отношении неуклюжа, что она неумна, непонятна, даже бессмысленна и проч. и проч. Можете вообразить мое положение — это был провал, какой мне даже не снился! Мне было совестно, досадно, и я уехал из Петербурга, полный всяких сомнений. Я думал, что если я написал и поставил пьесу, изобилующую, очевидно, чудовищными недостатками, то я утерял всякую чуткость, и что, значит, моя машинка испортилась вконец. Когда я был уже дома, мне писали из Петербурга, что 2-е и 3-е представление имели успех; пришло несколько писем <…> в которых хвалили пьесу и бранили рецензентов <…> но всё же мне было и совестно и досадно, и сама собою лезла в голову мысль, что если добрые люди находят нужным утешать меня, то, значит, дела мои плохи».
Это душевное признание созвучно по интонации и по откровенности давнему отклику Чехова на письмо Григоровича в 1886 году. Тогда маститый писатель говорил молодому автору о своеобразии его прозы, о том, что у него настоящийталант, выдвигающий Чехова «далеко из круга литераторов нового поколения». Неожиданное послание было чрезвычайно важно и своевременно.
