Подходящий покойник
Подходящий покойник читать книгу онлайн
Хорхе Семпрун (р. 1923) — французский писатель и сценарист испанского происхождения, снискавший мировую известность, член Гонкуровской академии. Новая книга Семпруна автобиографична, как и написанный четыре десятилетия назад роман «Долгий путь», к которому она является своеобразным постскриптумом. Читатель проживет один день с двадцатилетним автором в Бухенвальде. В администрацию лагеря из гестапо пришел запрос о заключенном Семпруне. Для многих подобный интерес заканчивался расстрелом. Подпольная организация Бухенвальда решает уберечь Семпруна, поменяв его местами с умирающим в санитарном бараке молодым французом…
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Без толку, — повторил Каминский.
Я начал закипать. Вероятно, он был прав, но я злился.
— А для меня есть толк, — раздраженно ответил я.
Он остановился и уставился на меня, нахмурив брови.
— Что ты хочешь сказать?
— Только то, что сказал. Что для меня будет толк, если я хоть как-то ему помогу, пусть даже самую малость.
— Ты чувствуешь себя лучше, так, что ли? Может быть, ты чувствуешь себя лучше всех?
— Не в этом дело. А если и так, это что, запрещено?
— Не запрещено. Но бессмысленно. Мелкобуржуазная роскошь.
Он не сказал «kleinbürgerlich», он сказал хуже. Он произнес «spiessbürgerlich», углубив коннотации мелочности, узости мышления, эгоизма — тех качеств, которые подразумевает это прилагательное «мелкобуржуазный».
Я знал, что он имеет в виду, мы все это уже обсуждали. Для него доставить себе удовольствие, совершив доброе дело, — это мелочь, не стоит усилий. Если он и признавал что-то, то никак не жалость, не сострадание, еще меньше нравственный закон. Каминский верил только в солидарность. Солидарность в сопротивлении, естественно — это была вера в коллективное сопротивление. На время, конечно, но она налагала определенные ограничения. Она непредставима в других исторических условиях, но необходима в Бухенвальде.
— С тех пор как ты здесь, — спросил я его, — неужели тебе ни разу не приходилось делить свой кусок хлеба с товарищем, для которого было уже слишком поздно? Неужели ты никогда не совершал бессмысленных — с точки зрения выживания другого человека — поступков?
Он пожал плечами, — естественно, такое с ним случалось.
— Были другие времена… Командовали тогда «зеленые треугольники» — уголовники, у нас не было такого организованного сопротивления, как теперь. Личный поступок, личный пример был решающим…
Я перебил его:
— Организация, о которой ты говоришь, подпольная… Ее действия, какими бы эффективными они ни были, не всегда заметны — большинство заключенных не знают о ней либо понимают не так. Зато очень заметен ваш особый статус, ваши привилегии Prominenten… Один красивый бесполезный жест время от времени — никому хуже не будет…
Но мы уже дошли до конца коридора санчасти. Он показал мне дверь:
— Это там. Тебя ждут.
Он сжал мне руку.
— Ночь будет длинной среди всех этих смертников и трупаков… И потом, там смердит, воняет дерьмом и мертвечиной… О чем ты будешь думать, чтобы забыться?
Это был не вопрос — прощание. Я вошел в палату санчасти, где меня ждали.
Мне велели оставить одежду в подобии гардероба и выдали взамен узкую рубашку из грубой ткани, без воротника и слишком короткую — она не прикрывала мой срам, как я написал бы по-испански (иначе говоря, моих половых органов).
Меня уложили рядом с умирающим, место которого я должен был занять, если потребуется.
Я буду жить под его именем, а он умрет под моим. В общем, он отдаст мне свою смерть, чтобы я мог жить. Мы обменяемся именами, это к чему-то обязывает. Его сожгут под моим именем, а я выживу под его, если придется.
Холодок пробежал по спине — вдобавок я чуть не зашелся сумасшедшим, скрипучим смехом, — когда я узнал, какое имя буду носить, если запрос из Берлина в самом деле окажется серьезным.
Едва растянувшись на нарах рядом с «подходящим покойником», как сказал Каминский сегодня утром (покойник этот, впрочем, оказался всего лишь умирающим), я захотел увидеть его лицо. Законное любопытство, согласитесь.
Но он лежал ко мне спиной, худой, голый — возможно, шершавые рубашки снимали с тех, кто был уже вне этой жизни, — скелет, обтянутый серой, морщинистой кожей, бедра и ягодицы покрыты слоем жидких, уже засохших, но все еще воняющих фекалий.
Я медленно повернул к себе голый торс.
Этого можно было ожидать.
«Столько же лет, сколько тебе, почти день в день, — сказал мне Каминский сегодня утром о покойнике, который подходил мне по всем параметрам. — Невероятно, студент как и ты, и к тому же парижанин!»
Я мог бы догадаться раньше. Слишком красиво, чтобы быть правдоподобным, но оказалось правдой.
Я лежал рядом с молодым мусульманином-французом, уже два воскресенья не появлявшимся в сортирном бараке, где я встретил его впервые. Я лежал рядом с Франсуа Л.
Я ведь все-таки узнал его имя, он сам мне сказал. И именно из-за этого я готов был скрежетать зубами и ужасаться насмешке судьбы.
Потому что Франсуа, который прибыл в Бухенвальд тем же транспортом из Компьеня, что и я — его лагерный номер совсем немного отличался от моего, — был сыном — естественно, мятежным, отвергнутым, но все же сыном — одного из самых активных и гнусных главарей французской милиции[34].
В случае чего, чтобы выжить, мне придется взять имя пронацистского ополченца.
Я повернул его к себе, чтобы посмотреть на его лицо.
Не только затем, чтобы не видеть его бедер, испачканных жидким, но теперь засохшим калом. Еще и для того, чтобы уловить возможное биение жизни, если можно назвать так это короткое, почти неуловимое дыхание, это слабое пульсирование крови, эти спазматические движения.
Чтобы услышать его последние слова, если они будут.
Лежа рядом с ним, я искал на его лице последние признаки жизни.
В «Надежде» Мальро, которую я перечитал за пару недель до ареста, меня потряс один эпизод.
Подбитый во время атаки франкистов самолет интернациональной эскадрильи, созданной и руководимой Андре Мальро, в огне возвращается на базу. Охваченный пламенем, он все же приземляется. Из-под обломков самолета извлекают раненых и трупы. В том числе — труп Марселино. «Марселино был убит пулей, попавшей ему в затылок, — пишет Мальро, — потому крови вытекло немного. Несмотря на трагическую пристальность глаз, которых никто не закрыл, несмотря на мертвенное освещение, маска была красивой».
Труп Марселино уложили на стол в баре аэропорта. Глядя на него, одна из официанток-испанок сказала: «Надо подождать еще час, самое малое, только тогда начинаешь видеть душу». И Мальро чуть ниже делает вывод: «Лишь через час после смерти из-под маски человека начинает проступать его истинное лицо».
Я смотрел на Франсуа Л. и думал об этих словах из «Надежды».
Я был уверен, что душа уже покинула его. Его настоящее лицо — осунувшееся, разрушенное — уже никогда не возникнет из этой ужасной маски. Не трагической, но непристойной. Никакая безмятежность не сможет разгладить искаженные, обезображенные черты лица Франсуа. Никакой покой больше немыслим в этом взгляде — ошеломленном, возмущенном, исполненном бессмысленного гнева. Франсуа еще не умер, но уже был оставлен.
Господи Боже, кем? Душа ли покинула истерзанное, оскверненное тело — хрупкий, ломкий остов, словно мертвое дерево, которое уже совсем скоро сожгут в печи крематория? Но кто оставил эту гордую, благородную, влюбленную в справедливость душу?
Когда гестапо схватило его, рассказывал мне Франсуа, и когда они поняли, с кем имеют дело, немецкие полицейские обратились к его отцу, верному союзнику, активному коллаборационисту: как им поступить с его сыном? Освободить? Они готовы были сделать исключение. «Пусть с ним обращаются так же, как с остальными, так же, как со всеми врагами, без всякой пощады», — ответил отец, профессор филологии, страстный почитатель античности и французской литературы. «Просто потрясающе, как совершенство прозы притягивает правых!» — усмехнулся Франсуа во время нашего разговора в сортире. Это был тот самый наш единственный бесконечно долгий разговор. В тот день он рассказывал мне о Жаке Шардонне, в частности о его участии два года назад в конференции писателей под руководством Йозефа Геббельса в Веймаре. «Ты не читал текстов Шардонна в „Нувель ревю франсэз“?» — спросил меня Франсуа.
Нет, не читал, во всяком случае, не запомнил.
Отец Франсуа был сторонником Мораса, просвещенным антисемитом — я имею в виду, что в его случае уместнее отсылки к Вольтеру, чем к Селину, — он обличал «злокозненность евреев, безродных по природе своей», «неспособных к патриотизму и поклоняющихся лишь Золотому тельцу» (это были стандартные формулировки). После поражения 1940 года он примкнул к нацистам, его активность подпитывалась разрухой и антибуржуазным нигилизмом.