Записки сельского священника
Записки сельского священника читать книгу онлайн
Записки сельского священника о жизни русского духовенства в XIX веке, охватывают период примерно 1840–1880 гг. Также много примеров из жизни крестьян, после освобождения их от крепостной зависимости. Показаны нравы и консисторских служащих. В основном это ответ одного сельского священника на некоторые публикации в светской прессе о состоянии духовенства и желаемых реформах в этой сфере. Ответ священника печатался в нескольких номерах журнала «Русская Старина». Можно сделать выводы о духовно-нравственном состоянии тогдашнего народа, включая многие слои общества - в основном духовенство, а также крестьян, помещиков, чиновников и пр.
Текст приводится в современной русской орфографии, однако некоторые слова оставлены без изменений, для передачи колорита живой речи той эпохи. Также и слова с корнем мір оставлены в старом написании, для ясности.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
VI.
Пришёл великий пост. Все семь недель я служил изо-дня в день и могу только сказать, что я каждый день промерзал до костей и мозгов. Церковь каменная, холодная, сырая, в окна и двери дует ветер, — а ты стоишь и застываешь до окоченения, — так и слышишь, как бьётся у тебя в груди и стынет! Приходишь из церкви, — руки и ноги ломят, голова горит, болит и сам весь, как изломанный. В понедельник, вторник и среду, в три раза — утреню, часы или обедню, и вечерню, — приходилось стоять часов по 6 в день. С четверга начинали исповедываться и эти остальные дни недели приходилось стоять на морозе и сквозном ветру часов по 14. Тут приходилось стоять с раннего утра до поздней ночи неподвижно, и лишь только сбегаешь бывало домой закусить на несколько минут. Стоя столько времени неподвижно, до того застываешь, что насилу, потом, сдвинешься с места. На первой и второй неделях исповедывалось человек 700–800; к концу поста дошло до 100. Руки и ноги стынут, и вся кровь приливает к голове. Голова до того начинает гореть и болеть, что сил нет выносить. Единственное средство, которое, обыкновенно, употреблял я и употребляю теперь при этом, — это, как можно чаще прикладывать к голове снег.
Очень нередко случается, что ты стоишь в церкви и мёрзнешь, а тебя уже дожидаются ехать в деревню к больному, и иногда в страшную бурю. Это уже окончательно убивает и душу и тело. О том, чтобы напиться чаю, закусить, отогреться, отдохнуть, — нечего и думать. Случается иногда и так: вечером, только что ты успокоился, отогрелся и думаешь поотдохнуть ночку, — а тут: «Батюшка, хозяйку причащать!» Да так до свету и проездишь. «Что ты, говоришь ему, не приезжал днём? Я ведь только, было, лёг отдохнуть!» — «Знамо, мы не дадим отдохнуть; уж ваше дело такое». Вот тут и толкуй с ним.
Да, сельского священника все умеют только осуждать и печатно позорить; людей, сочувствующих ему, — очень, очень мало; но нелишне было бы, хоть иногда, вникнуть в жизнь его и беспристрастно. Хоть бы общественным сочувствием подкрепился, иногда, упадший дух!...
Постом вознаграждение за труды бывает только нравственное — удовольствие, что прихожане говеют. Большинство женщин за исповедь, обыкновенно, не платят ничего; малолетки — уже непременно ничего; мужчины платят, все, и, в прежнее время, пятак (1½ коп.), а ныне 2 или 3 коп. серебром. В первый великий пост я, за ежедневные семинедельные труды, как значится в сохранившейся до сих пор приходной моей тетрадке, получил 9 руб. 18 коп. медью (2 руб. 62½ коп. серебром).
Пришла Пасха. Причт мой торопился, суетился, метался во все стороны и к делу и без дела. И по движениям и по лицам ясно было видно, что он несказанно рад так долго ожидаемому празднику. Нет сомнения, что радость эту возбуждало не христианское чувство о воскресшем Спасителе міра, а то, что теперь открывалась возможность с лихвою вознаградить себя за все лишения, — и голод и холод, — понесённые им великим постом.
В сёлах на св. Пасху служат молебны во всех домах прихожан; при этом носятся несколько икон, большей частью пять; мужики, носящие иконы, называются богоносцами. При крепостном праве иконы крестьяне носили «по обещанию», — чтоб Господь избавил, или за то, что избавил от какого-нибудь несчастия и болезни; а теперь, — когда стало возможно брать невест, где угодно, — иконы носят, преимущественно, холостые парни, и высматривают невест.
Я знал и прежде, что при пасхальном хождении, кроме поющих, за иконами ходит много и припевающих; но не знал, сколько будет этих припевающих теперь, и как они будут вести себя; потому, не увидевши всего собственными глазам, не хотел нарушать порядка, освящённого веками, и не сделал никакого распоряжения. В первый же дом мы явились: поп, дьякон, дьячок, пономарь, пятеро богоносцев, церковный сторож, дьяконица, дьячиха, пономарица, просвирня, четыре юнца — детей дьякона и дьячка и шесть старух-богомолок, итого 25 человек, а сзади целый обоз телег. Крестьяне встречают священника с хлебом-солью, у ворот; хлеб этот во время молебна лежит на столе, потом он отдаётся причту. Для этого и идёт телега; на неё же кладутся и яйца, с которыми христосуются члены семейств с причтом. А так как собирают и хлебом и яйцами и бабьё, — дьяконица, дьячиха и пр., то и они тащат одну, или две телеги. Таким образом на каждый дом крестьянина делается целое нашествие.
В первый ещё дом все явились уже навеселе и чувствовалась только суетня и теснота; но дворов через 15–20, перепились все и далее ходить не было уже никакой возможности. Богоносцы шли впереди меня и, по очереди, успевали выпить до меня; а хвост мой, на просторе, имел возможность пить, сколько угодно, таким образом скоро перепились все до единого, кроме ребятишек и старух. Войдя в дом я начинал петь, за мной вваливала вся толпа, но вваливала не затем, чтобы молиться, а всякий, наперерыв один перед другим, старался поскорее с хозяином и хозяйкой похристосоваться, схватить яйцо, грош и маленький, нарочито для этого случая испечённый, хлебец. Ввалит толпа, — и пойдёт шум, гам, возня, ссора!... Беда, если кто схватит что-нибудь не по чину, — пономарица, прежде дьяконицы, просвирня, прежде пономарицы, дьячков мальчишка, прежде дьяконова! Всякий старался только о том, чтобы поскорее схватить что-нибудь и не остаться без подачки, и больше не думал ни о чём; о благоговейном же служении тут не могло быть и речи, даже между членами причта, а хвост, — так, просто, потеха! Выносит, например, хозяйка хлебец, нужно бы, по чину, взять дьяконице, а дьячиха, откуда ни возьмись, да и схватит, — ну, и пошло писать! Тут помянутся все прародители, да и с детками!... Не скоро, вероятно, хозяева приходили в себя, когда мы отваливали! Наконец я увидел, что один член причта, тычась носом сам, ведёт под руку свою благоверную супружницу, тоже крепко клюнувшую. Я велел тотчас отнести иконы в церковь, а сам ушёл домой. Причт мой был несказанно рад, что я дал отдохнуть ему и выспаться.
Поутру я призвал к себе причт и сказал, чтобы ни жёны, ни мальчишки, ни старушонки, — никто не ходил с нами. Причт мой почёл это и оскорблением и разорением, и неслыханным нововведением и начал, было, горячо возражать мне; но я решительно сказал всем, что если они не сделают так, как я велю им, то я не пойду совсем и лишу их последнего дохода. Согласились; всё бабьё осталось дома, при нас стал ходить только церковных староста для продажи свеч; богоносцам же я пригрозил, что прогоню всех ту же минуту, как только замечу в выпивке. И мы стали ходить без всякого гаму. Но вековая нужда укрепила и вековые привычки: дьяконица не вытерпела и начала шмыгать по дворам, дворов на десять от нас позади; за ней вышла другая, третья, ребятишки — и пошли, из двора во двор, целым табором. Утром нужно было ехать в деревню и я объявил причту, что если чья-нибудь жена их явится туда, то я сию же минуту уеду из деревни. Не приехала, действительно, ни одна; но за то причт мой отмстил мне самым жестоким образом: дворе в десятом все трое были пьянёхоньки. Я один прошёл три деревеньки, отстоящие одна от другой вёрст на пять. Распутица была страшная: нельзя было ехать ни в телеге, ни в санях, ни даже верхом, и я должен был идти пешком, проваливаясь в мокрый снег и воду на каждом шагу; приходилось делать огромные обходы, или переползать через овраги и речки по сугробам и льдинам, под которыми вода клокотала. Такие переходы, конечно, прямо угрожали жизни, но... нужда опасности не знает.
На следующее утро я объявил причту, что я тогда только поеду в деревни, если все они дадут мне честное слово, что они пить водки не будут ни одной капли. Слушая мои увещания, дьячок задумался, улыбнулся и говорит: «Я, пожалуй, не стал бы пить, да, право, батюшка, стыдно. Станут подносить, а я и скажу: «Я не пью». И самому-то странно выговорить этакое слово, — «не пью», да и мужиков-то удивишь и никто не поверит. Ведь, хоть разбожись, не поверят. Григорьич не пьёт!... Не то, что мужик, а я и сам-то не поверю себе, если я выговорю этакое слово». После долгих колебаний и просьб, я всё-таки получил обещание не пить, и действительно никто не выпил ни капли. Я радовался от всей души.