Аномалия Камлаева
Аномалия Камлаева читать книгу онлайн
Известный андерграундный композитор Матвей Камлаев слышит божественный диссонанс в падении башен-близнецов 11 сентября. Он живет в мире музыки, дышит ею, думает и чувствует через нее. Он ломает привычные музыкальные конструкции, создавая новую гармонию. Он — признанный гений.
Но не во всем. Обвинения в тунеядстве, отлучение от творчества, усталость от любви испытывают его талант на прочность.
Читая роман, как будто слышишь музыку.
Произведения такого масштаба Россия не знала давно. Синтез исторической эпопеи и лирической поэмы, умноженный на удивительную музыкальную композицию романа, дает эффект грандиозной оперы. Сергей Самсонов написал книгу, равноценную по масштабам «Доктору Живаго» Бориса Пастернака, «Жану-Кристофу» Ромена Роллана, «Импровизатору» Ганса Христиана Андерсена.
Тонкое знание мира музыки, игра метафор и образов, поиск философии избранности, умение гармонично передать движение времени — эти приемы вводят роман в русло самых современных литературных тенденций. Можно ли было ожидать такого от автора, которому недавно исполнилось 27 лет?!
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Но у Камлаева не получалось ничего и первую неделю, и другую — секрет новорожденного, девственного звучания как будто впервые сыгранных нот не получалось разгадать, — и голова его поникала от усталости мысли, и сердце остывало от отчаяния бесплодия. Так он прожил сначала месяц, потом полгода, год… А однажды, подчиняясь злобе, Камлаев двинул в морду своему непосредственному начальству, и начальство, оскорбленное, вызвало милицию, чтобы составить протокол. Камлаев милиции дожидаться не стал, перелез, как стемнело, через забор и отправился пешком в Москву.
В Москве ему было появляться нельзя, и Камлаев, будучи без денег, в телогрейке, забесплатно доехал на электричке до Курского вокзала и пошел к своему товарищу скрипачу, чтобы тот приютил беглеца на время. Скрипач был рад его приходу.
— Тебе нужно непременно познакомиться с одним армянином, — сказал он Камлаеву. — Он живет в Кривоколенном и снимает потрясающее документальное кино.
— Что мне проку в этой мертвечине? — отвечал ему Камлаев сердито.
Но скрипач продолжал твердить про армянина и про то, что нигде еще дух эпохи не схвачен с такой убийственной точностью.
— Какой эпохи?
— Эпохи революции, военного коммунизма и плана ГОЭЛРО, — отвечал скрипач и, понизив голос, сообщил Камлаеву, что фильмы армянина повсеместно запрещены, потому что в них содержится крамола беспристрастности и ровность отношения к обеим враждующим сторонам. — Объектив кинокамеры, как ты сам понимаешь, не выражает отношения к изображаемому; кинопленка сохраняет историческое событие как данность, выразить свое отношение к событию можно, только вырезав нежелательные куски или вклеив желательные, но поддельные. В том и штука, что армянин не вырезает ничего.
— Надо будет посмотреть, что это за армянин, — наконец согласился Камлаев.
В тесном зале института кинематографии он, как лунатик, следил за мельканием кадров: эскадрон за эскадроном устремляется в атаку, всадники в островерхих буденновках вертят саблями над головой. Вот буденновец пристреливает из винтовки издыхающую лошадь, в глазах животины — упрямая мука недоумения. А вот конармейцы в длиннополых шинелях — с налезающими на пальцы рукавами — с комичной быстротой прикладывают цигарки к губам — и глядят в объектив с такой мукой недоумения, будто чувствуют, понимают, что фиксируется одна-единственная секунда их существования, в которую они и будут жить для последующих поколений. И такие у них круглые, безусые, нежные лица, что становится жалко каждого, расходный материал будущей победы, молодое пушечное мясо.
Камлаев рассказал Артуру Подошьяну о своем интересе к эпохе 20—30-х и к личности пролетарского писателя Платонова. Подошьян ответил: «А давай работать с этим вместе». Они двигались параллельно; Подошьян сперва ушел вперед, а Камлаев топтался на месте, изобретая такую неправильную музыку, в которой бы мычание переходило в высшую внятность. Он молча следил за монтажной работой Артура, который показывал ему демонстрации и марши, строительство сталелитейных заводов и прокладку железных дорог, военные марши народившейся Красной армии и прибытие первого трактора в голодающий колхоз. Перед глазами проходила череда разнообразных лиц: крестьяне в опорках и длинных холщовых рубахах, шахтеры, похожие на негров из-за въевшейся угольной пыли, чекисты, которые сопровождали в Сибирь колонны раскулаченных крестьян в опорках и длинных холщовых рубахах, рабочие, которые несли праздничные транспаранты, глядели в небо на самолеты с именами Сталина и Горького на размахе крыльев. Камлаев смотрел, как женщинам преподносят цветы и как дергается от выстрела в затылок мгновенно опустевшая голова, из которой только пулей можно выбить неподвижность буржуйской заразы. Камлаев смотрел на то, как сотни похожих издали на муравьев людей зарываются в землю, создавая грандиозный котлован, и с какой остервенелостью они орудуют лопатами — люди с ясным безмыслием веры в глазах. Лопаты в их руках мелькают с невозможной скоростью — швырок за швырком, десять, двадцать, пятьдесят движений. Перед глазами Камлаева проносились паровозы. И голые по пояс кочегары лопату за лопатой швыряли черный уголь в топки. Ему хотелось сделать музыку, похожую на этот несущийся паровоз, такую, что стала бы беспрерывным и неустанным нагнетанием скорости, движением на пределе, работой до хруста в костях, до разрыва мышечных волокон. Ему хотелось сделать музыку, похожую на бесконечную выносливость людей. Он хотел поймать этот не дающийся слуху ритм — ритм неистового ускорения, ритм горячей веры в то, что законы смерти будут побеждены и мировая справедливость достигнута, нужно только не щадить себя и бросать себя в топку как уголь.
И вот в одну счастливую минуту Камлаев заиграл на пробу новую музыку. И вдруг весь мир вокруг него стал твердым, непримиримым: как будто сама тяжесть законов необходимости и смерти, косность самой равнодушной природы сопротивлялась героическому усилию людей. А осмысленно-ясная сила пролетарской веры возвышалась к небу и крушила со скоростью звука своего тупого, каменного врага, который занимал мертвым телом пространство, бесконечное, как сама природа. И в этом столкновении звучание превращалось в вопль взаимного остервенения, но сквозь злобу все же пробивался с неослабной и упрямой внятностью учащенный ритм горячего человеческого сердца.
«Есть! — сказал Камлаев, торжествуя. — Мои руки лишь будят рояль, а дальше он сам продолжает. Вокруг нас уже не темное, безответное существо природы, с которым невозможно установить родственного согласия».
И вот настал тот день, когда он собрал всех своих оркестрантов.
— Авангард зашел в тупик, — объявил он. — Сериальный принцип умер вместе с Шенбергом, а мы, наивные дураки, в своем провинциальном музыкальном захолустье этого не заметили. Апокалиптически диссонансная фактура давно превратила Армагеддон в нестрашную обыденность. Не только безделки Моцарта, легко и беззаботно свистящие мимо ушей, но и нынешние непонятные, сложные эксперименты стали или станут всеобщим достоянием. Ленинградскую симфонию — да, пожалуйста. «Плач по жертвам Хиросимы и Нагасаки» — пожалуйста. Хотите получить уютный образ вселенской катастрофы? Услыхать рев и звоны новейшего атомного Апокалипсиса? Пендерецкий и Шнитке к вашим услугам. Скоро эти атомные вихри и напряженные, вибрирующие трели скрипок, задранных в самый верхний регистр, станут точно такой же бессмысленной этикеткой, как и «солнце русской поэзии» — Пушкин, как и свадебный Мендельсон. Бескомпромиссная хаотичность звучания и так называемая оригинальность — совсем не одно и то же. И уж тем более хаотичность, «вызов формы» не равнозначны свободе. Вместо того чтобы истязать, кастрировать слух насильственным ограничением, не лучше ли дать ему погрузиться в свободно струящийся звуковой поток, каким тот существует в природе? Музыка не в состоянии лишь царапать и скрежетать, пусть и в структурно оформленном виде. Ну, вот чем мы занимаемся, какую музыку мы делаем? Мы занимаемся чувственным оформлением своих представлений о мире и отражаем напряжение, ужас, гудение и железную поступь безразличной к человеческой единице истории. Иными словами, мы выражаем нашу собственную несвободу, несвободу в этом мире, несвободу на всех существующих уровнях — от прямой необходимости повиноваться требованиям социума, маршируя со всеми в ногу, до невидного, тонкого насилия над сознанием. Одним словом, мы играем человеческую музыку о человеческих представлениях. Но поскольку несвобода тотальна, стать свободным в рамках человеческой музыки невозможно. В рамках музыки представлений и личностных переживаний стать свободным невозможно. Нам подсовывают музыку личностных переживаний точно так же, как человеку подсовывают готовый способ поведения под видом якобы свободного выбора, в то время как на самом деле выбор исключает свободу…
— То есть как это? — усмехнулся Голубев.
— А вот так. Какая свобода может быть при том, что тебя постоянно заставляют выбирать между официальным музицированием и авангардным подпольем? Запад выбирает между пепси и колой, между обществом потребления и так называемой контркультурой, а мы здесь, в Союзе, тоскуем от невозможности подобного выбора. Ты будешь дергаться в тисках выбора, колеблясь между актом потребления одного товара и актом потребления другого, да так и не сделаешь выбора, потому что оба этих акта равноценны и ничего не дают ни уму, ни сердцу. Ты будешь колебаться, а небо над твоей головой все это время будет свободно. Небо, любовь, деторождение, хлеб не выбирают, их нельзя предпочесть чему-то другому, потому что им нет аналога, варианта… В своей первичности они незаменимы. И в музыке все совершенно точно так же. Зачем выбирать между техникой и техникой, между одним представлением и другим представлением? Когда на самом деле есть только одна основная, изначальная музыка, которая звучит в этом мире безо всякого учета человека и без всякой на то его воли.
