Сказание о синей мухе
Сказание о синей мухе читать книгу онлайн
«Сказание о синей мухе», уже с весны 1962 года ходившее в Москве и в Ленинграде по рукам в списках, стало известно и Н. Хрущеву, который распорядился отправить В. Я. Тарсиса в психиатрическую больницу. 23 августа 1962 года писателя схватили и доставили в больницу им. Кащенко в Москве, где он пробыл 7 месяцев.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Только объединенное человечество способно к разумной общей жизни, то есть к коммунизму. А пока будут идти разговоры о национальном приоритете и суверенитете, будет продолжаться всеобщая свалка, и называй ее хоть тысячу раз социализмом, она не перестанет быть свалкой. Этого сегодня не понимают марксисты, но поймут — жизнь заставит.
— А мы?
— История не сентиментальна. Она ничего не чувствует и никому не сочувствует. Сегодня ничего изменить нельзя. Изменить все могут люди в свое время. Эти люди только еще растут. Ты — Иоанн Предтеча. А предтечам всегда отсекают голову в угоду Ироду и Иродиаде. Наше чудовищно бюрократическое государство отмирать не собирается, и сломать его будет гораздо труднее, чем буржуазное, зато потом быстро наступит коммунизм. Я понимаю, что тебе хочется убежать от него, как убегают дети от слишком заботливых родителей. Но бежать нельзя. Книги, которые мы с тобой написали, хотя и не дойдут сразу до народа, но наши идеи просочатся, и они станут теми катализаторами, которые ускорят процесс истории. Новое всегда побеждает. И не надо отчаиваться, даже когда роженица умирает. Сознание того, что ты открыл для мира новую Атлантиду, более чем утешительно, если тебе даже наверняка не придется пожить на этой обетованной земле.
— Опять та же дурь. На черта мне нужна обетованная земля в будущем? Предположим, я умираю. Останутся мои близкие. Мою жену Евлалию ты знаешь. На днях она мне сказала: «— Какого лешего ты дурака валяешь? Какие-то дурацкие книги пишешь, из-за которых семья сегодня-завтра по миру пойдет». — Я сказал ей, что считаю своим долгом позаботиться и о мире, иначе, пожалуй, ей и по миру ходить нельзя будет, подадут не хлеб, а камень… А она в ответ говорит: «— Плевать я хотела на твой мир. Хоть бы он провалился, только бы Олег уцелел. Пусть хоть миллиард сдохнет, и то еще сволочей хватит. На черта расплодилось столько нищих: кому нужна эта нищая братия?» — Ну вот, а сынок мой Олег и его ближайшие друзья… О, Господи… Еще комсомольцы… Но пойми, что из таких комсомольцев скорее вырастут фашисты, чем коммунисты. А жадность какая? Домработница у нас Катя. Я ей учиться советую, даже помочь хотел. А она смеется, говорит: «— Меня ваш сынок на постели уже всему выучил. Хватит с меня науки. Вы бы мне лучше жениха денежного нашли». — Ну, что с нее возьмешь? Жена потихоньку дает сыну деньги на кутежи и прочие бесчинства. Вот тебе социалистическая семья. И так — всюду. Но я терплю. Только иногда страх охватывает, — а чего боюсь, сам не знаю…
Перекатный гул стоял над городом, врываясь в комнату, когда затихал разговор. Иван Иванович вслушивался в отдельные звуки — дробный перестук дождя на наружном подоконнике, гудки машин, какие-то выстрелы.
— Большое гонение готовится, — сказал Останкин.
— Меня гонять будут?
— Тебя… — кивнул головой Останкин. — Выгнать хотят из партии. Неудобный.
— А тебя?
— Я что ж — смирный… А ты не присмирел, на рожон лезешь.
— И я тоже долго был смирным, даже цитат подозрительных или неудобных не приводил.
— Дисциплина… — вздохнул Останкин.
— Ты хочешь сказать — палка?
— Дисциплина — это и есть палка. Если бы все добровольно делали и говорили то, что приказывают — тогда о дисциплине и речи не было бы. Партийная дисциплина это значит — не смей думать, как тебе хочется, безоговорочно одобряй и повторяй все, что происходит и говорится свыше. Если хочешь, политики дискредитировали себя больше, чем попы. Фарисейство и ханжество попов не только полностью привилось во всех партиях, но еще с огромной примесью средневековой нетерпимости, в то время как церковь стала очень терпимой и даже приспосабливается к современной науке — возьми неотомизм. А там, где господствует одна партия и все другие объявлены вне закона, — тирания неизбежна. Если не допускается политическая борьба, зачем тогда нужны политические партии? По-видимому, этого не хотят понять. То, что сейчас рекламируется у нас — блок партийных с беспартийными — это, собственно, означает, что между ними разницы нет. Да и в самом деле разницы никакой нет. Официальное определение гласит, что партия — это авангард народа. Но разве члены партии — самые передовые люди в стране? Лучшие ученые, инженеры, писатели, композиторы — беспартийные. Неужели Дубов и Осиноватый — авангард нашего народа? Хорош был бы народ с таким авангардом. Или твои родственники, которые, несмотря на партбилеты в кармане, крестят детей, да еще иконы держат в укромном месте. Обратил ты внимание, что в издательстве нашем беспартийные редактора намного строже, чем партийные? Ну вот… Так что жди нападения и готовься к защите. Я тебе помочь не смогу. Меня тоже третируют, жду, что вот-вот выведут из парткома.
— Видишь ли… чтобы быть коммунистом, а я им буду всегда, вовсе не обязательно быть членом партии. Но это — привычка. В нашей партии коммунистов меньше, чем полпроцента. Будет еще меньше.
— Возможно, что потребуют твою рукопись, так ты ее не давай… Скажи, что еще продолжаешь работать над ней.
— Не потребуют… — махнул рукой Иван Иванович. — Я сам предлагал им — говорят, что нет времени читать. Ведь прочтя, надо что-то сказать. А что могут сказать эти чиновники?
— У каждого свой бес, — раздумчиво сказал Останкин, — или, выражаясь поэтически, демон. Зачем нужно стремиться образумлять людей, если они этого не хотят?
— Честь…
— Понятие более чем растяжимее. До жути. Если уж убийство невинных не бесчестит вождя, то что говорить о других. Но честь все-таки есть и будет, хотя она попрана сейчас.
— Все возможно…
— Да ведь демон мой настоящий, а не как у других — «маленький, гаденький, золотушный с насморком бесенок» — демон, не ищущий личного благополучия, особнячка, многотысячного оклада, а готовый на любые мытарства.
— Ну, что ж — это вклад в будущее, а мы не получим ничего.
Помолчав немного, Иван Иванович сказал:
— Я становлюсь пифагорейцем.
— Становись чем угодно — в воображении, конечно. Но знай, ты только муха…
— Синяя, — вздрогнул Иван Иванович.
— Хотя бы красная… — невесело улыбнулся Останкин.
— Разве ты не замечаешь, что все начинается с начала?
— Ты насчет Апостолова?
— Разумеется… И знаешь, что меня страшит больше всего?
— Догадываюсь. Ты хочешь сказать, что привычка к узде так велика, что даже лучшие скакуны забыли, как их объезжали.
— Да… Но не только к узде, но и к кнуту.
— Что ж, русский неловок любит себя посечь… Унтерофицерскую вдову забыл, что ли? Это, брат, наша неотъемлемая национальная черта. А государство для того и создано, чтобы пороть подданные. Душерубка! И чем совершеннее государство — тем больнее оно сечет и рубит.
— Утешил ты меня.
— Прости, Иван… Да ведь ты не из тех, кои в утешении нуждаются.
Дома Ивана Ивановича встретила заплаканная жена.
Как обычно, она посмотрела на него ненавидящим взглядом, бывшим когда-то задумчиво-серым, а теперь ставшим тускло-рыбьим. Он никак не мог понять, почему они должны были стать не только чужими людьми, но еще и врагами, которые портят друг другу жизнь на каждом шагу. Ивана Ивановича не утешала мысль, что он готов был любить жену до конца своих дней не потому, что она была лучше других, но потому, что он был лучше, опытнее, старше и ему хотелось сохранить искренность, нежность и хотя бы дружбу. Но Евлалия и слышать об этом не хотела. Ей даже доставляло удовольствие унижать его. Она постоянно подчеркивала, что он старше ее, так что ему стыдно было за свои вспышки страсти, еще порой возникавшие, несмотря на вражду, росшую заметно с каждым годом. Почему она не другая? Ведь есть же другие, есть. Но мало ли что есть на свете?
Потом он стал думать об Апостолове, новом человеке, который начал затмевать горизонт своей большой тенью.
АПОСТОЛОВ
Илья Варсонофьевич Апостолов был уже далеко не молод и ничему на свете не удивлялся.
Человек тяжелого веса, весь круглый, без единой шишковатости или острого выступа, лопоухий, с коротким мясистым носом, внушавшим доверие, легкий на подъем, — Илья Варсонофьевич никогда не сжигал того, чему поклонялся, не поклонялся тому, что сжигал, и вообще в душе ничему не поклонялся, ничего не жег, а хранил на всякий случай, никогда не кипятился, а шел по дороге вразвалку, не спеша, с добродушным видом, да так, чтоб никто не мог заподозрить, будто он хочет его обогнать или показать свою резвость, и с другой стороны, — чтоб не оставаться в тени, чтоб его могли заметить и позвать в случае необходимости.