Новый Мир ( № 1 2006)
Новый Мир ( № 1 2006) читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Историчность, подвижность, динамичность, трансформизм и пульсация смысловых структур, обращенных к универсальному через субъективное, собственно, и составляют те качества modernitй, которые позволяют (и заставляют) отсчитывать эту эпоху от романтизма, порвавшего не с теми или иными частными нормативами, но с установкой на неподвижную норму как таковую. Фундаментальное размежевание Средневековья и Нового времени для Дубина неактуально, поскольку классицизм и Просветительство он считает стоящими под тем же знаком приверженности нормативам, что и Средние века. Собственно говоря, “современной” Дубин считает всю буржуазную эпоху европейской жизни — но показательно, что это определение он практически не использует, заменяя привычный классификатор иной системой различений, ориентированной на динамику культурных ценностей и на российскую специфику.
Вполне естественно, что книга открывается статьей, теоретически суммирующей новации, внесенные романтизмом. Прежде всего к ним относятся принципы и структуры субъективности, предполагающие “протестантский” способ единения индивида с идеальным прообразом в его универсальности. Отсюда — высокая ценность самостояния, самоопределения, самовзращивания и самодостаточности, которыми может и должна обладать личность вне зависимости от того, является ли она творящей или воспринимающей. Принцип самостояния распространяется и на искусство, которое в полной мере наделяется семантической автономией. Именно романтизм увидел в разрыве с традицией креативный момент и положил начало новой трактовке истории, которая становится нередуцируемым моментом человеческого существования.
Романтики названы в книге первой из групп современной элиты, то есть группой, оказавшейся способной дать универсальную рационализацию своих действий и заявить на этой основе претензию на собственное место в структуре общества. Элита занимает авангардную позицию, дистанцируясь от традиции, ставшей классической, и вступая в неоднозначное взаимодействие с массовым искусством. Размежевание авангарда, классики и массового искусства носит принципиальный характер. Когда граница между ними стирается, наступает эпоха постмодерна, массового общества.
Как видим, рубеж между модерном и постмодерном отмечен Дубиным со всей определенностью. Однако в целом книга создает впечатление, что для автора двухвековая “modernitй” — все еще длящееся настоящее. Выход из культурной эпохи, конечно, не происходит как выход из помещения, дверь в которое затем сразу же плотно запирается. Границы между эпохами диффузны. И все же внимание на этих границах либо фокусируется, либо нет. В исследовании Дубина верхняя граница “современности” (тоже ведь начавшейся не вдруг) прочерчена настолько же отчетливо, насколько малоактуальна для него граница между модерном и постмодерном. Причин тому может быть множество. Укажу одну из них, частную и тем не менее значимую. Речь идет о трактовке условности.
Способность романтиков к опровержению традиции Дубин связывает с пониманием условности культурных норм, которые, будучи таковыми, и нарушены могут быть соответствующим образом: “рефлексивно, иронически, в порядке игры”. На тех же правах условности включается в текст и авторская, и читательская субъективность — “как сам принцип соотнесенности текста не с внешней реальностью, объектом, а с творящим и/или воспринимающим субъектом”. Романтическая ирония, теснейше связанная с романтической рефлексией, действительно неизменно указывает на условность всякой ставшей, закосневшей в своей определенности формы. Но кругом условности природа романтической иронии никоим образом не очерчивается, ибо сама возможность иронического опровержения всего ставшего и определенного проистекает из универсально- безусловного романтического представления о “творимой жизни”, о жизни как неустанном творческом становлении. Особой природой безусловности обладает и романтическая субъективность. Самовыражение становится здесь отнюдь не игрой, это отстаивание своих врожденных и потому божественных качеств, вплоть до трагической обреченности им. Трагические герои Клейста или Байрона (авторов, в высшей степени наделенных даром иронии) безальтернативно верны себе. Клейстовская Пентесилея и хотела бы стать нежной возлюбленной — но она сотворена воинственной амазонкой, гофмановский Крейслер в иную минуту и хотел бы найти общий язык с обывательским миром — да это невозможно. Для романтиков существует безальтернативное — и потому им ведом трагический регистр, напрасно автор рецензируемой книги сомневается в том, что этот регистр доступен “современности”. На одном полюсе романтизма — бесконечная вариативность неисчерпаемых возможностей творимой жизни, на другом — верность всего сотворенного своему истоку. И только с исчезновением этого второго полюса, полюса безусловности, наступает эпоха виртуальной реальности, блестяще описанная Дубиным как “телевизионная эпоха”.
В книге значимо все: и анализ проблем визуального в современной культуре, и исторический экскурс, связанный с культом тела и спорта, и социальные аспекты двухвековой жизни таких общественных институтов, как литература и журналистика. Соотношение советского и постсоветского, модернизационных и контрмодернизационных процессов, механизмы, структурирующие коммуникационные системы и представления коллективной идентичности, — все эти острозлободневные проблемы поставлены с захватом исторической перспективы, а повседневность, в которую мы погружены, омыта большим временем. Далекая перспектива, открытый горизонт дают, как всегда, возможность набрать дыхание для поиска тех разрешающих возможностей, которые должны же, так или иначе, быть заложены в нашем настоящем, предстающем на страницах книги как безнадежно зашедшее в тупик.
Внимание автора равномерно распределено между интеллектуальными элитами и человеком массы, среднестатистическим “эврименом”. Приходится сделать весьма неожиданный вывод: именно этот последний наиболее глубоко затронут сейчас теми процессами, которые творятся узким кругом интеллектуалов и, казалось бы, не должны иметь широкого действия за пределами этого круга. Парадокс “массовой культуры” заключается в том, что она не столько ориентируется на вкусы масс, сколько властно, как никогда, себе эти вкусы подчиняет. Виртуальная реальность — порождение элитарной субъективности, освободившейся от власти безусловного, — никак не могла бы стать изобретением “эвримена”. Но именно его жизнь оказалась погруженной в эту реальность, представленную постоянно включенным телевизионным экраном и составившую едва ли не главную компоненту той интимной душевной и умственной жизни, на которую способен “средний” человек. “Телевизионная картинка и есть мир зрителя как социального существа, как члена социума”. Телевидение, занявшее нишу, освободившуюся после спада печатного бума конца 80-х — начала 90-х годов, создает собственный мир и рождает при этом мощную иллюзию его достоверности. Даже испытывая недоверие к преподносимой ему информации, человек переживает эффект соприсутствия, созданный визуальным воздействием, а также эффект сопричастности событиям большого мира, ежедневно протекающим перед его глазами. Между тем это чувство, подтверждаемое, казалось бы, свободой выбора (переключение каналов), — лишь “оборотная сторона отчужденности реципиентов от происходящего, выражение их исключительно зрительского участия в социальной действительности”. Телевизор, который воспринимается как “окно в мир”, на деле становится ширмой или “электронным занавесом”. И это — не единственный парадокс современности. Другой, не менее выразительный, касается природы соотношения привычного и чрезвычайного в жизни постсоветского человека.
Привычка охарактеризована Дубиным как “минимальная и общепринятая норма”, лежащая в основе самоопределений “по всем основным осям идентификации человека”. Существенна здесь установка на минимализм: желание и готовность быть “как все” испытывает именно “минимизированный человек”, враждебно воспринимающий всякое превышение той малости, которая признана нормой. “Малый” человек с готовностью претерпевает жизнь как тяготу, стремясь единственно к тому, чтобы и тяготу эту минимизировать, не порываясь обрести власть и контроль над собственными обстоятельствами и потому оставаясь навсегда “подопечным”, который не вступает во взаимодействие с инстанциями, его опекающими. Все, превосходящее “малую” норму, трактуется как “чужое”, но само существование “чужого” тоже привычно и “нормально”. Чрезвычайное — лишь одно из проявлений этой неподконтрольной малому человеку “чужой” реальности, поэтому привычность оборачивается постоянной готовностью к приятию чрезвычайного, повседневной сдачей перед ним.