Пожинатели плодов
Пожинатели плодов читать книгу онлайн
Представляем вниманию читателя книгу известного писателя и священнослужителя Николая Толстикова. Отца Николая называют «новым Солоухиным», его прозу — переходом от эпохи «товарищей» за колючей проволокой к человеку с разбуженной совестью. По мнению критиков, Толстиков — единственный в современной литературе писатель, говорящий о месте церкви в жизни людей в повседневном её значении, без умолчаний и ретуши. Его книга «Диаконские тетради» в лонг-листе премии Бунина за 2011 год. Проза Николая Толстикова отличается твердым, ясным писательским почерком, выношенным в глубинном постижении места и роли человека в мире, а также глубокой вкоренённостью в родную почву. В его повестях можно и увидеть, и понять Россию, потому что он пишет Россию не расчётливыми приёмами, не глазами постороннего для страны — он рассказывает, в повестях, свою страну страницами. И через повести Николая Толстикова приходит понимание, где мы родились, какая наша страна, настоящая.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Капитан, ты крещеный? — огорошил толстяк вопросом.
Одинцов замямлил растерянно, что, мол, не помнит толком: может быть, бабка его в неразумном младенческом возрасте и таскала в церковь крестить, а сам вдруг отчетливо, словно наяву, увидал укрывавшегося в потайной каморке архиерея и почувствовал, как побежали зябкие мурашки по спине — наверное, все стало известно. Показалось даже, что скрипнула позади дверь, и вот-вот кто-то схватит за локти и заломит руки назад.
Но толстяк приветливо кивнул на табуретку, приглашая присесть; сам устроился в кресле за столом.
— Так это еще лучше, — он нацепил на картошину носа очки и стал на кого-то очень похожим. — Для ответственного задания, какое мы хотим вам поручить… Война кончается, фрицам каюк, но на идеологическом фронте, сам знаешь, капитан, мира не предвидится. Вон за войну сколько церквей пришлось пооткрывать, а кто же за служителями их длинногривыми присматривать будет? Особо за старыми, из лагерей выпущенными недобитками? То-то! — толстяк, видимо, для пущей убедительности потряс перед собой коротким, будто обрубленным, указательным пальцем и ткнул им в лицо Одинцову. — Выслушай задание, капитан!
Одинцов поспешно встал, вытянулся, прищелкнув каблуками.
— А это уже будет ни к чему! Надо отвыкать напрочь! — довольный, хмыкнул толстяк. — Нужен нам среди длинногривых свой, сподручнее ему будет за ними приглядывать, в душу влезать. Так что принимай, капитан, другой облик, не все тебе диверсантов и дезертиров ловить!
— Как? Да я… Я и в Бога-то не приучен верить! — совсем растерялся Флегонт.
— Надо будет — поверишь! Выполняйте приказ! Инструкции получите в кабинете… — толстяк назвал номер и, нажав кнопку на столе, кивнул выросшему на пороге дежурному. — Проводи!
Выходя из кабинета, Одинцов оглянулся. Толстяк, закуривая, опять отходил к окну; в просвет между плотными шторами проглянуло солнце, и на противоположной стене заколебалась тень — черный дымящий шар головы с остро торчащими рогами. Показалось, опахнуло не запахом дорогого табака, а серой…
На другой день Флегонт в застиранной заштопанной гимнастерке стоял на службе в открытом недавно храме на окраине полуразрушенного города, косясь на закутанных в черные платки старух, неуверенною рукою пытался сотворить крестное знамение и как-то бездумно просил у того, в кого не веровал, помощи на неправое дело.
Неправым то, что он тогда начинал добросовестно исполнять, Одинцов стал считать много позже, а пока втягивался в таинственную церковную жизнь, быстро осваивал премудрости службы и, рукоположенный в священники, с виду изо всей правды проповедовал с амвона прихожанам о жизни во Христе, ни на минуту не забывая зачем был поставлен — «глаза и уши» работали у него исправно и безотказно.
Только вот со временем беда приключилась… Одинцов порою ощущал, как его буквально раздирало надвое привычное чувство долга и «ростки веры». В детстве заложенные богомольной бабкой семена, присыпанные толстым слоем мертвого пепла, где-то в сокровенной глубине души, оживая, прорастали и потихонечку пробивались к свету…
Того толстяка — рогатого беса арестовали, объявив его, естественно, «врагом народа», а вместе с ним и целую цепочку подчиненных. Одинцов все время не забывал, что он — одно из ее малых звенышек и что уж если ее потянули… В выстуженном морозом храме, где не то что мало-мальский звук, но и слабый шорох четко отдавался под высокими сводами, отец Флегонт молился один. Робко теплились в полумраке огоньки свечей перед иконой Спасителя, отражались в серебристом венчике над потемневшим древним ликом; отец Флегонт, стоя на коленях, бил и бил земные поклоны, сокрушаясь сердцем, шептал страстные слова молитв. Ему казалось, что стоит только выйти из-под спасительной сени Божьего храма, и тут же, не позволив ступить и шагу, его на паперти жестоко схватят и повлекут в ночь железные, не знающие ни малейшей жалости руки и — попробуй, дернись или вскрикни! — тотчас промеж лопаток больно и страшно упрется холодная сталь оружия. И возврата не будет, а лишь адовы муки, после которых пуля — желанное избавление.
Одинцов облизывал с губ соленую влагу, но слезы опять и опять застилали ему глаза, и, в конце концов, он обессилено распростерся ниц на холодных каменных плитах пола.
Обошла чаша сия, не тронули…
Сколько уж с той поры минуло лет? Теперь «перестроенный» народ валом повалил в распахнутые двери храмов и помолиться и просто из любопытства. Никто в открытую не насмехался над служителем культа, чернеющем в людном месте широкополой рясой, не передразнивал и не улюлюкал вслед. Даже самые отпетые безбожники, не желая выглядеть дураками и отставать от крутых перемен в жизни, напускали на себя смиренный и почтительный вид и по новой «моде» приглашали священнослужителей освящать новостройки, мосты, квартиры, самолеты, виллы, рынки, и под стрекот телекамер готовно подставляли довольные умильные рожи под кропило батюшке.
4.
Незапертая калитка распахнулась настежь — и Степан обмер: пятнистое чудо-юдо ввалилось во двор, налитыми кровью свирепыми глазами уставилось на Гасилова; с ярко-алого языка, высунутого промеж огромных белоснежных клыков, капала слюна.
Заметив, что собачищу крепко держит на поводке коренастый чернявенький мужичок с бородкой, Степан поуспокоился. А тот, заломив бровь, прищуривая цыганский, с грустинкой, глаз, вопросил, растягивая слова:
— Ты по фамилии Гасилов будешь?
Получив в ответ растерянный кивок, он отпихнул ногой собачью морду и протиснулся во двор. Одет был незнакомец в невзрачный пиджачишко и спортивные с яркими лампасами штаны; за плечом на широком ремне вниз грифом висела гитара.
— Савва я, не помнишь? Брательник твой.
Обняться бы положено, но Степан лишь недоверчиво пожал протянутую ему маленькую ладошку.
— Ты, это самое… — брательник откинул полу пиджака и блеснул стеклом посудины. — Организовал бы, а?
— Я мигом! — Степан, отбросив всякую настороженность, метнулся в дом за стаканами и закусью несказанно обрадованный — тут без разницы, хоть родственник, хоть хрен с большой дороги или черт с рогами.
Савку, черноголового шустрого пацана, лет на пять постарше, он помнил смутно — едва померла бабка Анна, тот с матерью уехал на житье в большой город. По родне потом разнеслось, что, повзрослев, Савва вышел в большие люди — работал следователем; кое-кто из земляков видал его в милицейской форме. Но точно все были поражены, когда узналось, что Савва Гасилов вдруг стал… попом. Прикатив за какой-нибудь надобностью в областной центр, городковская родова норовила непременно заглянуть в собор, где, тихо в ладошку ахая, признавала в обросшем курчавой бородкой, облаченного в широкую «греческую» рясу служителе незабвенного Савву. Тот, видимо, предполагая присутствие ближней и дальней родни, неприступно хмурил брови, поглядывал грозно. Но родня и так к нему лобызаться не лезла, побаивалась, а уж дома-то россказней было! Эх, Савва, высоко ты взлетел, не нам чета!
Потом зловредный слушок прошел, что Савву-то из попов турнули, только кто этому верил, а кто нет…
Степан Гасилов, поправив головушку, приглядывался теперь к гостю с благодарно занявшейся, наконец, братской любовью; Савва, опровергая напрочь сплетни сгорающих от черной зависти земляков, оказался свойским мужиком: устроился поудобнее на чурбаке вместо стула, взял гитару, тронул струны и запел:
— Гори, гори, моя звезда!..
Он устроил во дворе гасиловского дома настоящий концерт.
Захмелевший Степан, пустив слезу, попытался, подвывая, подтягивать да куда там! Заслушав Саввин сочный баритон, замедляли шаги прохожие на улице, соседи пораскрывали окна; пел Савва не блатную похабщину, какую услышишь из любой подворотни, а песни — их и по радио не всякий день крутят: «У церкви стояла карета…», «Вот кто-то с горочки спустился…» Степан, и половины слов не зная, затосковал бедный.
— Пойдем, Саввушка, пойдем! — размазав по лицу ладонью грязную влагу слез, затеребил он за рукав певца. — Там нас встретят…