Год любви
Год любви читать книгу онлайн
Роман «Год любви» швейцарского писателя Пауля Низона (р. 1929) во многом автобиографичен. Замечательный стилист, он мастерски передает болезненное ощущение «тесноты», ограниченности пространства Швейцарии, что, с одной стороны, рождает стремление к бегству, а с другой — создает обостренное чувство долга. В сборник также включены роман «Штольц», повесть «Погружение» и книга рассказов «В брюхе кита».
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Я вижу себя в Цюрихе: выхожу из здания вокзала. Невыспавшийся мужчина, сердито высматривающий трамвай. В пропотевшем, измятом костюме он стоит на остановке. Утро. По мосту в сторону «Сентраля» ползет один-единственный трамвайный вагон допотопного образца. Синий вагон над рекой на пути к линии облезлых домов на противоположной набережной — словно все время маневрирует на мосту. А что еще? Слишком много промежуточного пространства, блеклый, худосочный свет. Прибытие без смягчающих обстоятельств.
В трамвае сокрушительное ощущение утрат и одновременно паника. Путь по рельсам со всеми остановками — как истекающая отсрочка казни. Будто разбросанные пожитки, он спешно собирает данные о своей персоне. Пытается как можно точнее представить себе многоквартирный дом, в котором живет, лестничную клетку, дверь квартиры, кнопку звонка.
Уже отпирая дверь, я знал, что дома никого нет. В коридоре пришпилен листок бумаги. Жена писала, что уехала с детьми к своему отцу и ждет моего звонка. А я и забыл, что начались каникулы.
Стены прихожей словно не из прочного камня, а как бы из сухаря — серые, унылые. В гостиной с окном во всю стену мне тотчас бросился в глаза пустой карниз. Стеллаж, поставленный вместо перегородки, выглядел нелепо, даже убого. Я прошел в кабинет, занес туда чемодан и портфель. Отцовский письменный стол, темный, почти черный, задыхался в тисках светлых стен. Бумажные залежи на столе я пока старался не замечать.
Комнаты казались стойлами или клетками, но не жильем. Я будто вошел в необитаемую квартиру. Детская и спальня чисто прибраны, но все там выглядело так, словно приготовлено к вывозу.
Не раздеваясь, я сел у овального обеденного стола. И долго сидел, не в силах заставить себя хотя бы умыться и сменить одежду, педантично отмечая все шумы на лестнице и за окнами. Ужасная нерешительность, летаргия, паралич.
Временами на меня легкой волной накатывало что-то вроде страха за существование — газета! Мысль о жене (о предстоящей встрече) я пока что мог отстранить. Сейчас меня грызла, а потом прямо-таки душила болью нестерпимая, неизбывная (как мне казалось) тоска по дому. Нет, это была поистине звериная мука, боль от раны, словно возвращение вырвало меня из моей единственной жизни. В конце концов я так и уснул за столом.
Проснувшись, я почувствовал себя немного лучше, но апатия осталась. Через силу умылся и переоделся, потом пошел на кухню варить кофе. Во дворе соседская ребятня играла в прятки. Прямо под кухонным балконом чей-то голосок, ломкий от недоверчивого нетерпения, торопливо, взахлеб считал: «двадцать шесть, двадцать семь…», — а другие детские голоса, таинственно, заговорщицки шушукаясь, разбегались, удалялись. Наверняка вот-вот вспыхнет ссора. Я опустил жалюзи, вернулся в гостиную и рухнул на кушетку за стеллажом. Лежал без сна, меж тем как за окнами потихоньку темнело.
Я вижу себя на этой кушетке, на этом покрывале в черную, красную и белесую полосу, из шершавой, колючей ткани, от которой свербит кожу. Человек, притихший, чтобы сделаться невидимым, а по возможности и невосприимчивым. Бесчувственным. Бесчувственность-это защита, но и отказ. (Он отказывается признать факт своего возвращения.)
Я не мог бы сказать, чего именно жаждал всеми фибрами души, в чем заключалась моя утрата. В тишине гостиной, где гасли последние отблески дня, во мне слагались звуки чужого языка, который на протяжении недель был одним-единственным. Nada, to do, buenas dias[4] — выговаривали мои губы. Шепот и глубинный мятежный вихрь, который всегда мне сопутствовал, слышались в комнате. Кастаньета, что сперва щелкает, а затем рассыпает вихревую дробь. Я чуял мятежность того воздуха, видел вертикаль чугунных фонарей. Они придавали улицам и площадям облик закрытой, запретной зоны. Безлюдные улицы полны зноя. Листва бульваров в добела раскаленном свете — как жестяная. Своею тенью приезжий втягивает другого, сломленного в вымерший город.
У этого человека не было ни багажа, ни портфеля, только то, что на нем. Он шагал по улице, будто по высохшему речному руслу. Шагал по дну.
Я заметил, что проголодался, и благодаря голоду ощутил на кушетке свое тело, новое, исхудалое. Ощутил свои кости, вскочил, чтобы размяться. Потом пошел варить кофе. И выпил его прямо на кухне. Есть я не стал, хотелось еще и еще ощущать эти привезенные с собой кости, которые связывали меня с поездкой и с тем, другим человеком. Я бы охотно выпил вина, но вина не нашлось, а выходить из дому ни в коем случае не хотелось. И я долго еще не ложился, пил кофе, курил.
За окнами гостиной, за рекой, виднелись огни железнодорожной линии и подвижные, мерцающие огни автострады за железной дорогой, а один раз даже мелькнули цветные навигационные огни самолета. В доме царила сейчас мертвая тишина. Раньше я бы непременно чем-нибудь занялся — включил музыку, развернул газету, принял ванну или что-нибудь прибрал. Теперь я не делал ничего. Стерег комнату.
На миг передо мной явилась Антонита. Ее лицо в моих ладонях, будто нащупанное моими сведущими пальцами: волосы, рот, блестящие карие глаза, упругая, живая кожа. Голос. Я испугался, вначале прежде всего близости, а потом резкого укола — от утраты.
Когда наутро я проснулся, одетый, на кушетке, был полдень. Я понял это, даже не глядя на часы: подъезд полнился обеденными шумами — звяканьем ножей и вилок, громкими звуками из радиоприемников. Исключительно по привычке сходил за почтой. В основном реклама на выброс, но еще и толстый пакет из Германии. Люди из Эссена, которые некоторое время назад пригласили меня выступить с докладом, подтверждали дату и сообщали подробности программы. К письму был приложен железнодорожный билет. Доклад назначен на текущую неделю. А я и об этом забыл.
Никакого доклада я не подготовил, но ведь можно написать текст прямо на месте и выехать не откладывая. По крайней мере так у меня будет цель на ближайшее. время, да и причина вновь водвориться в вагонном купе. Однако сперва надо позвонить жене.
Я набрал номер. И пока в трубке не послышался ее голос, трясся от страха. Сам того не желая, заговорил я резко, вернее, с тем судорожным напором, который идет от трусости, сказал, что обстоятельства в Барселоне сложились не слишком удачно, дескать, после расскажу. Она говорила тихо, будто из дальнего далека, по наигранной храбрости я понял, что она была готова к самому худшему. Я сказал еще, что привез сынишке гостинец, и велел передать детям привет. Потом повесил трубку. Неужели обязательства и привязанности так легко поменять? Может, у меня потеря памяти, эмоциональная недостаточность?
В Эссен меня пригласило некое культурное учреждение в системе тяжелой промышленности. На сей раз, выезжая на Главный вокзал, я прихватил пальто, А точнее, потрепанную армейскую шинель, купленную некогда у уличного торговца, после того как мое настоящее пальто пропало в каком-то ресторане. Я подумал, что в Руре осенью наверняка холодно.
Присланный билет оказался на поезд особого назначения, вагоны только первого класса, почти в каждом купе — один-единственный пассажир. В этих купе по-хозяйски устроились бизнесмены, открыли свои набитые бумагами «дипломаты», разложили бумаги по свободным сиденьям. Я тоже отыскал свободное купе и постарался сразу заснуть. Разбудил меня колокольчик — по коридору шел официант из вагона-ресторана.
В вагоне-ресторане горели свечи, правда-правда. Бизнесмены, каждый из которых только что занимал отдельное купе, здесь теснились за маленькими столиками, вдобавок при свечах, чей свет как бы еще уменьшал пространство и немилосердно нагнетал духоту. После ужина, не слишком приятного по причине тесноты и жарищи, я было закурил сигарету, но здешний метрдотель тотчас призвал меня к порядку: курить разрешается, только когда уберут со стола. Пришлось скрепя сердце ждать, пока подадут ящики с сигарами, пока сигары раскурят. А потом я ждал своей очереди платить по счету, после чего вернулся в купе.
В Эссене было холодно и сыро. Гостиница оказалась недалеко от вокзала. В мокрой армейской шинели я подошел к стойке администратора и назвал свое имя. Администратор, который предпочел бы меня не заметить, молча, полистал свои бумаги. Нашел заказ промышленников, рявкнул: «Бой!» — и вместе с ключом важно вручил мне конверт.