Дороги Фландрии
Дороги Фландрии читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Двадцать восьмая Гравюра и три прочих сходных столь же прекрасны morbidezza и столь же благородны как одни так мягкость и прочие и выполненными кажутся податливость тою же самою рукой все в женщине нежность Кентаврессе изящно, и нежно, и все весьма достойно внимания Будучи Candido рассмотрены с особливым тщанием белый мускулы и сочления где тело челове-
белого цвета ческое переходит в лошадиное без-
блестящий условно восхитительны глаз разли чает нежность белой плоти у жеп- attegiamento щины и чистоту блестящей светло-
жест гнедой шерсти у животного но впо-
положение следствии ежели пожелаешь опреде лить Границы путаешь Положение carnagione руки коей она касается до струн ли-
цвет кожи ры прелестно равно как и то где она как бы намеревается ударить одной oltimo кимвальной тарелкой каковую дер-
превосходное жит в правой руке о другую коею живописец побуждаемый воистину otremodo благородным (эти два слова зачерк-
ипаче нуты) замыслом картины и весьма красочным поместил в правой руке controversia Молодого человека каковой тесно диспут прижимает ее к себе просунув под правую руку сей женщины левую свою руку так что она выступает из-под ее плеча платье молодого человека фиолетовое а плащ свободно ниспадающий на руку женщины
Кентаврессы желтый: надобно еще рассмотреть Прическу, браслеты и Колье nottapoi l’attenenza che hanno i centauri con Bacco equilimente, e con Venere… [2]
Жорж подумал: «Да, только жеребец и мог написать это», без конца повторяя: «Ладно. Превосходно. Жеребец-производитель», думая обо всех этих загадочных покойниках которые пристально смотрели на своих потомков взглядом задумчивым и отчужденным, торжественные, застывшие в своих позолоченных рамах, почетное место среди них занимал тот портрет который в течение всех его детских лет разглядывал он со смутной тревогой и страхом, потому что на лбу у него (у этого далекого прародителя — производителя) была красная дырка откуда длинной извилистой струйкой стекала кровь, огибала висок, скулу и капала на отворот темно-голубого охотничьего кафтана словно бы — для иллюстрации, увековечивания той туманной легенды которой был окружен этот персонаж — портрет писали с него когда он обагренный кровью лежал тут после выстрела оборвавшего его дни, безучастный, лошадиноподобный и благопристойпый в самом средоточии некоего неизбывного ореола тайны и насильственной смерти (как другие — все эти напудренные маркизы, багроволицые генералы Империи в расшитых золотом мундирах, их супруги разукрашенные муаровыми лентами — в ореоле чванства, честолюбия, мелкого тщеславия или ничтожества) и это в какой-то степени подготовило Жоржа заранее гораздо раньше чем он услышал рассказ Сабины (движимой несомненно тем самым двойственным побуждением которое заставляло ее также лишний раз упомянуть о разорении оптового торговца, то есть воодушевляемой весьма противоречивыми чувствами, и несомненно толком сама не зная желала ли она, передавая все эти скандальные, или комические, или бесчестящие, или корнелевские истории, умалить этот аристократический род, этот титул, не унаследованный ею, или наоборот придать ему лишний блеск, дабы можно было еще больше гордиться своей родней и излучаемым ею обаянием) о том как этот вот де Рейшак сам так сказать отрекся от своего дворянского достоинства во время знаменитой ночи на четвертое августа, как позднее он заседал в Конвенте, голосовал за смерть короля, потом, несомненно благодаря незаурядным познаниям в военном деле, был направлен в армию где в конце концов позволил испанцам разбить себя и тогда, во второй раз отрекшись от всего на свете, разнес себе череп выстрелом из пистолета (а не из ружья как это вообразил себе ребенок глядя на охотничий костюм в котором тот велел себя изобразить, на ружье небрежно покоившееся у него на сгибе локтя, и точно так же кровавый след идущий на портрете ото лба был на самом деле лишь коричнево-красной грунтовкой полотна которую обнажила длинная трещина), перед камином в своей спальне которая теперь стала спальней Сабины и где, долгое время, Жорж не в силах устоять перед искушением старался обнаружить на стене или потолке след огромной свинцовой пули снесшей его предку полчерепа.
И вот, сквозь эту раздражающую женскую болтовню, проступали де Рейшаки, так что Жоржу даже не было нужды встречаться с ними, семейство де Рейшаков, потом сам де Рейшак собственной персоной, одип-одинешенек, а за спиной его теснилась целая толпа предков, призраков окруженных легендами, альковными историями, пистолетными выстрелами, нотариальными актами и бряцапием шпаг, они (призраки) смешивались друг с другом, наслаивались один на другого в битумной сумрачной глубине старых потрескавшихся картин, потом супружеская чета, де Рейшак со своей женой, девицей на двадцать лет моложе его на которой он женился за четыре года до этого под шепоток скандала и шушуканья за чашкой чая, вызвав взрыв негодования, утробной ярости, ревности и похоти что неизбежно сопровождает подобного рода события: и так оба в ореоле (зрелый мужчина, сухой, прямой — и даже жесткий, — непроницаемый, и восемнадцатилетпяя молодая женщина которых можно было увидеть, ее, в светлых нескромных туалетах, с роскошной шевелюрой, гибким телом и такой нежной кожей словно выделана опа из той же драгоценной, почти нереальной и почти столь же безгрешной материи что и шелка и духи которыми она была окутана, и его в красном для верховой езды сюртуке (она заставила его выйти в отставку с военной службы), увидеть во время ежегодных конных состязаний, или же, совершенно неприступных, проезжавших в этом громадном черном автомобиле, почти таком же громадном и таком же внушительном как катафалк (и который она заставила его купить, так же как заставила бросить военную службу, взамен безликой серийной машины какой он до этого пользовался), или же ее одну за рулем гоночною автомобиля который оп подарил ей (правда это продолжалось недолго, должно быть быстро ей наскучило), и в самом деле оба такие недоступные, такие нереальные и тот и другая словно они уже принадлежали к этой их (во всяком случае к его собственной) коллекции легендарных прародителей-производителей заключенных навеки в потускневшее золото рам), и так оба в своем ореоле…
«Но ведь ты даже не был с ней знаком! сказал Блюм. Ты говорил мне что они там никогда не бывали, вечно то в Париже, то в Довилле, то в Каннах, что и видел-то ты ее всего один-единственный раз, да и то мельком, в просвете между лошадиным крупом и одним из тех чучел одетых точно фигуранты венской оперетки, в визйтке, сером котелке, с моноклем в глазу и пышными генеральскими усами… Вот и все что ты видел, а ты…» Лицо Блюма тоже было похоже на лицо утопленника который еще не совсем очнулся, не ожил: оп умолк и пожал плечами. Снова заморосил дождь, вернее снова весь этот край, дорога, огороды и сады стали медленно, беззвучно таять, растворяться, тонуть в мелкой водяной пыльце бесшумно скользившей и словно размазывавшей по стеклянной пластинке деревья и дома, Жорж и Блюм стояли теперь на пороге хлева, укрывшись в углублении стены, и наблюдали борьбу де Рейшака с толпой жестикулирующих, распаленных, оскорбляющих друг друга мужчин, голоса сливались в один нестройный, беспорядочный хор, некую многоязычную перебранку, как бы отягченную грузом проклятия, какую-то пародию на язык человеческий который, с коварной непреклонностью всего что сотворил или поработил человек, обращается против него же и мстит ему с тем большим вероломством и тем более успешно что внешне как будто покорно исполняет свою функцию: в этом-то и состоит главная помеха для всякого контакта, для всякого понимания, теперь голоса повышались словно бы простая модуляция звуков оказалась бессильной и единственный выход был форсировать голоса, поднять до крика, каждый старался взять верх над другим, превзойти его… Потом они вдруг разом сникли, все одновременно, уступив одному голосу высокопарному, исполненному пафоса, потом и этот тоже смолк и тогда стал слышен голос де Рейшака, только один его голос, почти шепот, говорил он неторопливо, спокойно, бледное его лицо (его гнев, скорее ожесточение или просто-напросто досада давали себя знать — как и в голосе его, невыразительном, тусклом, слишком тихом — так сказать ослаблением тона, как бы негативным изменением, и матовая его кожа еще больше побледнела — если только бледность эта, еле слышный голос пе были просто следствием усталости, хотя он по-прежнему держался в седле так же прямо, не сгибаясь, и сапоги его уже сверкали хотя Иглезиа не мог успеть надраить их нынче утром, и значит он надраивал их сам, с педантичной бесстрастностью, с такой же тщательностью с какой дочиста брился, чистил щеткой одежду и завязывал узел галстука, словно бы находился не в затерянной где — то в Арденнах деревушке, словно бы не шла война, словно бы он не провел, как и все мы, целую ночь в седле под дождем), так вот бледное его лицо, даже не порозовевшее от волнения или холода, резко выделялось рядом с темнобагровой, почти фиолетовой, физиономией маленького чернявого человечка стоявшего перед ним на пороге своего дома, в каскетке с кожаным козырьком, в залатанных резиновых сапогах, и угрожающе потрясавшего охотничьим ружьем, когда тот сделал шаг вперед, оторвался от двери, Жорж и Блюм заметили что он хромает, Жорж сказал: «Да я ее хорошо разглядел и знаю что она вся словно бы молочная. Мне хватало света от лампы. Черт побери: вот именно словно бы молочная, словно сливками облитая…», а Блюм: «Как? Как?», а Жорж: «Ты ведь не совсем тогда окочурился мог бы и сам заметить, верно? Да тут и покойник… Прямо так и подмывало подползти и лизнуть, так и…» и в эту самую минуту чернявый человечек крикнул: «Если ты сделаешь еще шаг пристрелю!», а де Рейшак: «Полноте, послушайте», а человечек: «Господин капитан: если он двинется с места, я его пристрелю», а де Рейшак опять: «Полноте». И шагнув в сторону он снова встал между двумя мужчинами, тем что размахивал ружьем и другим державшимся теперь за спиной де Рейшака вместе с двумя унтер-офицерами и казавшимся, кроме неуловимого оттенка, точной копией фермера, как и тот он был в черных резиновых сапогах усеянных заплатами, одет, правда, не в рабочий комбинезон а в серый потерявший форму костюм, у ворота рубашки болталось даже что-то вроде галстука, и вместо каскетки па голове мягкая фетровая шляпа, как у горожанина, а в руке зонтик: тоже крестьянин, но все-таки чем-то отличный, вдруг он быстро зыркнул глазами вверх, и Жорж тоже посмотрел туда куда смотрел он поверх головы капитана, но видимо недостаточно быстро потому что успел лишь заметить как в окне дома на втором этаже снова опустилась дешевенькая тюлевая занавеска из тех что продаются на ярмарке и на которой был изображен павлин с длинным свисающим вниз хвостом обрамленный ромбом наклонные грани которого ступенчато спускались по клеткам тюля, хвост павлина качнувшись раз-другой застыл, в то время как внизу под ним (но Жорж больше ие смотрел туда, он только жадно следил за серовато-белой тюлевой занавеской теперь совершенно неподвижной где замерла декоративная причудливая птица за почти неосязаемой сеткой моросящего дождя который все шел и шел, бесшумный, терпеливый, неустанный) с новой силой поднялся галдеж, какофония, путаница голосов, бурно, бессвязно, пылко: «…прикончу его это так же верно как то что я здесь стою Входите если угодно господин капитан но этот человек не переступит порога дома не то я прикончу его я — Послушайте мой друг Господин помощник мэра хочет только убедиться что комната эта — Да и потом почему бы ему не поместить их у себя дом у него вон какой большой и комнат пустых полно почему бы ему — Но послушайте не могу же я входить во все эти соображения мы — Я сам могу проводить ваших унтер-офицеров в комнату Я вовсе не отказываюсь разместить их здесь да только у некоторых в деревне по три-четыре комнаты и там никто не живет вот мне и хотелось бы знать почему это он И кончай насмехаться ты не то я тебя прикончу прямо тут же на месте понял черт тебя…», прижав винтовку к плечу, он прицелился, тот другой живо скользнул за спины унтер — офицеров, но даже и тогда павлин ие шелохнулся ничто там не шелохнулось, фасад словно вымер, все в доме словно вымерло, только откуда-то изнутри доносился какой-то ритмичный, монотонный, трагический стон, несомненно вырывавшийся из горла женщины, ио кричала это не Она: какая-то старуха, и хотя они не могли видеть ее они представляли как сидит она в кресле, слепая, черная, прямая, и стонет раскачиваясь взад и вперед. Тот еще некоторое время побрыкался но в конце концов они его укротили. «Полноте!» говорил де Рейшак. Он видимо сдерживался чтобы не повысить голоса. А может ему и не приходилось делать над собой пикаких усилий, просто он был вне всего этого, по-прежнему держался несколько отчужденно (а вовсе не высокомерно: не было в нем никакого высокомерия, презрения — просто отчужденность, вернее оп словно бы отсутствовал), когда говорил: «Уберите же ваше ружье, вот так и совершаются глупости», а тот: «Глупости? Вы называете это глупостями? Мерзавец пользуется тем что ее мужа здесь нет и теперь уж пытается среди бела дня проникнуть в дом который он… А ну! заорал он, Убирайся отсюда!», а другой: «Господин капитан! Вы свидетель что он…» — «Полноте, сказал де Рейшак. Идите». — «Вы все свидетели что он…» — «Идите же, сказал де Рейшак. Ведь он заявил что согласен разместить их здесь».