Сочинения. Том 1. Жатва жертв
Сочинения. Том 1. Жатва жертв читать книгу онлайн
Борис Иванович Иванов — одна из центральных фигур в неофициальной культуре 1960—1980-х годов, бессменный издатель и редактор самиздатского журнала «Часы», собиратель людей и текстов, переговорщик с властью, тактик и стратег ленинградского литературного и философского андеграунда. Из-за невероятной общественной активности Иванова проза его, публиковавшаяся преимущественно в самиздате, оставалась в тени. Издание двухтомника «Жатва жертв» и «Невский зимой» исправляет положение.
Проза Иванова — это прежде всего человеческий опыт автора, умение слышать чужой голос, понять чужие судьбы. В его произведениях история, образ, фабула всегда достоверны и наделены обобщающим смыслом. Автор знакомит нас с реальными образами героев войны (цикл «Белый город», «До свидания, товарищи», «Матвей и Отто»), с жертвами «оттепельных надежд» («Подонок») и участниками культурного сопротивления десятилетий застоя — писателями и художниками («Ночь длинна и тиха, пастырь режет овец», «Медная лошадь и экскурсовод», «На отъезд любимого брата»). Главы из мемуаров «По ту сторону официальности» открывают малоизвестные стороны духовного сопротивления диктатуре.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Ник слаб и неуклюж. Лицо побледнело от ветра. На углу улицы Вадим трясет его руку. Николай что-то говорит, но сам понимает: его не слышно. Перчаткой показывает на свое горло. Ведерникову показалось: на глазах Ника слезы. Он приблизился к нему, чтобы убедиться в этом. Да, конечно. Ведь они прощаются. Прощаются навсегда. Вадим вдруг вспомнил, как его друг выкрикнул однажды в споре: «Перестань мучить истину!..»
МИЛАЯ БАБУШКА
Пора было уходить. Зойка надела свое пальтишко, оно доходило ей только до колен, повязала вокруг головы платок.
Не платок это был, а часть Танькиного одеяла. И сейчас он пахнул ее проделками. А крикливой Таньки уже нет. Унес ее дворник Егор за триста граммов хлеба. Куда отнес? Должно быть, на кладбище.
Раньше он разносил по квартирам дрова — теперь уносит покойников.
Таньку, уложенную в крышку швейной зингеровской машины, унес под мышкой.
Надевала Зойка пальто, платок закручивала, а глаза все в комнату смотрели, на печку, на диван. Чисто у бабушки и стекла целые. Как прежде всё. И бабушка, комнату загораживающая и свет, прежняя, довоенная совсем. Только губы у нее тонкие стали и глаза как бы в себя ушли.
Запрыгали у Зойки губы, всхлип прошел внутрь и остался там.
— А карточка где? — испугалась вдруг. — Бабушка, где карточка? — и снова расстегнулась.
Знает Зойка, где карточка, а ищет. Даже Танькино одеяло развязала.
— Вот!..
И бабушка посмотрела на хлебную карточку. Зойка клала ее в разные карманы и снова вытаскивала. А бабушка все стояла и смотрела своими новыми глазами.
— Я… пойду, — сказала Зойка.
— Иди, иди, — сказала бабушка.
— Бабушка, а мама очень плохая. Опухлая. У нее понос был. И я не доживу до весны… Солнышко бы дождаться. Я бы к тебе часто ходила… Только далеко теперь… Не дойду, боюсь.
Зойка все заглядывает бабушке в глаза и в комнату смотрит.
— А папка письмо прислал. Зайца мне нарисовал. Думает, что я еще маленькая. Бабушка, он тебе пишет?.. Тогда уж пойду…
— Иди уж…
Вышли они на темную лестницу. Страшно здесь Зойке стало: не узнает лестницу, по которой прежде много бегала. Обрадовалась — навстречу поднимался мальчик. Не узнать, но знакомый, наверно, — Вовка Родионов или Колька тети-Машин. Хотелось Зойке нос задрать, пройти хорошо, сказать при мальчишке бабушке про отца — снайпер он или про себя что-нибудь завидное.
Но не выговорилось ничего. Мальчик прошел мимо в сумраке лестницы как тень. Он тер боком известку лестницы и дышал шумно как-то.
На улице округлились у Зойки глаза. Отогрелость пропала. От мороза слезы потекли… Ставит ноги на снег и видит свои ступни далеко-далеко, как в самолете летит. А там внизу горы белые, тряпки паленые из под снега торчат.
Боится Зойка земли, мороза боится, боится ступней своих — маленьких, слабых, неустойчивых. Забора разобранного пугается. Забор на дрова разобрали, одни столбы кирпичные остались. Написано мелом «Саша + …», а кто в плюсе, на досках унесли.
Дом на углу страшный все ближе. Черный он, обгорелый. Кровать на четвертом этаже болтается… А бабушка чуть позади идет — провожает.
Оглянулась на бабушку, а та мимо смотрит. Глаза далекие, рот плохо закрывает.
А дом страшный все ближе. А за домом улицы, улицы, улицы… Пустые дома, баррикады, сугробы…
Остановилась бабушка — дальше идти Зойке одной.
— Бабушка, — кричит Зойка, — милая бабушка!.. Бабушка…
Текут слезы по Зойкиным щекам. Ищет глазами, не зная что…
И чего она, Зойка, такая длинная! И так далека земля от нее. И карточка у нее «иждивенческая».
Плывут боком над нею заиндевевшие, с фанерными глазами дома. Не узнает теперь бабушку довоенную. Остались только под носом темные усики.
Коленки больно режет лед. Кричит Зойка, разрываясь:
— Милая бабушка, бабушка…
Сама она упала. Знает, что сама. Очень ей нужно посмотреть на бабушку с коленей, с земли… Не хочет Зойка жить. Нет у нее больше бабушки. Только улицы, улицы, улицы…
ЧЕЛОВЕК УХОДИТ
Отчим умер двадцать пятого февраля, в день рождения Генки.
В темноте над раскладушкой зашевелилось одеяло. Казалось, заползали под ним огромные вши. «Вар-вар-р-р-а, — заклокотало в горле отчима, — Вар-вар-р-р-р», — будто терлись тесные, хриплые камни.
Вчера мать спросила у соседки: «Воши у Николая какие-то белые пошли…» Ответ Генка слышал: «Это перед смертью».
Вначале стало тяжелым зимнее пальто, в котором отчиму однажды не хватило сил дойти до завода. Вызванная медсестра попросила поднять подол ночной рубашки. Генка в блеклом свете дня увидел зябкую тощую спину мужчины в веснушках. Тогда же отчим сказал: «Вот здесь», показав язву на горле. «Алиментарная дистрофия 2-й степени», — написала медсестра в справке на освобождение от работы.
Не вши, которые почудились Генке, не хриплое клокотание в горле отчима ужаснули его, — он лежал на кровати рядом с матерью, их соединяло общее тепло, — на крик мужа она не отозвалась ни одним движением.
И, не видя лица отчима, не видя ничего, кроме серого пикейного одеяла, покрывающего всю груду ватных пальто и одеял над одиноким там, на раскладушке, человеком, через жуткую неподвижность матери, он понял: отчим умирает, а мать уже простилась с ним.
Груда продолжала вздыматься, горло хрипеть, а мать — ждать…
Генка не заплакал, не зарыдал, в нем тоже все вдруг заклокотало. В маленьком человеческом вулкане были страх, любовь и свирепость волчонка.
Страх был всюду: в бесконечной ночи, уходящей за все горизонты, страх ходил ветром по опустошенным улицам, остановился в домах лесной тишиной.
Голова Генки каталась по подушке. Тело извивалось. Он больно ударялся коленями в спину матери, ослепительные пятна плыли в его высохших ожесточенных глазах. Он бился с невидимым врагом, который обступил его со всех сторон, — с обреченностью. И только любовь еще знала слова.
— Я люблю тебя, дядя Коля… Я же люблю тебя… люблю!..
Это было неправдой или было неправдой еще вчера. Он не любил этого человека на раскладушке.
Он не любил его слабых рук, щетину на щеке, не пробритой из-за экземы. И как он обнимал мать. Он отказался носить брюки, который дядя Коля купил ему. Он не любил его еще за то, что отец Генки был уже убит, а этот человек — жив, каждую воздушную тревогу предусмотрительно спускается по лестнице вниз и там терпеливо дожидается окончания налета.
Генка продолжал презирать отчима и тогда, когда он ослабел и перестал ходить на завод. И потом, когда тот начал мочиться в постель, уже не понимая, когда требуется горшок. И голос его виноватый: «Прости, Варвара, кажется я…» В накинутом на голову одеяле отчим часами стоял на коленях над горшком, старательный и интеллигентный.
Сейчас Генка любил его открыто и мужественно. Стоял босыми ногами на ледяном паркете, прикрывал локтем глаза и оплакивал мужчину, который мог осветить смыслом со всех сторон обступившую тьму. Он оплакивал мать, которая уже не могла любить…
Отчим утих. Мать проговорила:
— Нет теперь у нас дяди Коли…
Проскрипела дверь, Прасковья Евгеньевна встала на пороге.
Генка замер. Весь сопротивляясь чему-то, сжался. Но мать дяди Коли не нарушила того, что можно было нарушить. Дошла до сына. Что-то поправила, что-то проговорила ему треснувшим шепотом на ухо.
Генка понял, что и Прасковья Евгеньевна тоже приняла укор.
— Никогда, — сказала у дверей, — не будет у вас, Варвара, такого…
Мать плакала. Генку трясло от холода и слабости.
Дверь снова проскрипела. Шлепанцы прошаркали — и оставили тишину.
ГОСТЬ ОТТУДА
Себя видит в зеркале шкафа: вдавленная в подушку голова. Глаза опухли.
Генка похож на старого Бетховена.
Запустил пальцы в композиторские космы и вынул пук белобрысых волос — цинга.
Репродуктор молчит. У холодной печки обломки кресла. На раскладушке отчим. Кажется, он продолжает жить, только иначе — беззвучно и незаметно.