Кислородный предел
Кислородный предел читать книгу онлайн
Новый роман Сергея Самсонова — автора нашумевшей «Аномалии Камлаева» — это настоящая классика. Великолепный стиль и чувство ритма, причудливо закрученный сюжет с неожиданной развязкой и опыт, будто автору посчастливилось прожить сразу несколько жизней. …Кошмарный взрыв в московском коммерческом центре уносит жизни сотен людей. Пропадает без вести жена известного пластического хирурга. Оказывается, что у нее была своя тайная и очень сложная судьба, несколько человек, даже не слышавших никогда друг о друге, отныне крепко связаны. Найдут ли они эту загадочную женщину, или, может, ей лучше и не быть найденной? Проникновенный лиризм, тайны высших эшелонов власти и история настоящей любви — в этом романе есть все, что может дать только большая литература!
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Велик соблазн (в сознании посторонних) представить Драбкина-подростка уже готовым вундеркиндом, который с малых лет знал только страсть к подсчету и расчету (холодное, студенистое сердце; мозги как шестеренки швейцарских IWC Schaffhausen). Велик соблазн представить Гришу тихим, самоуглубленным гением, который с малолетства встал на путь истинный и неуклонно, ни на что на свете не взирая, шел по этому пути, — захваченный в биологические тиски предназначения — навстречу своему грядущему обогащению и баснословной власти. Но сам Григорий Драбкин поручиться был готов, что ничего такого за собой не только не ощущал, не числил, но и вообще не понимал, а чем таким он примечателен и в чем его особость, личность, самость. Да, он блаженно, ненасытно упивался на диванчике открывшейся ему в задачнике свободой, но это чистое блаженство как будто не имело цели, кроме самого себя, не простиралось за пределы лопоухой драбкинской головки, не распространялось на весь огромный внешний мир, который жил по собственным законам (конкретных денег, которых постоянно было мало, конкретных вещей, которых постоянно было столько же, конкретного неукоснительного послушания учителям и взрослым, которые гораздо лучше разбирались в деньгах, вещах и в том, как их между людьми распределяют)
Абстрактная гармония математического волшебства не развивалась, не переходила в законную, естественную грезу о верном, беззаветном служении науке, о будущих великих — ну, хотя бы значительных открытиях, и Драбкин, сколь ни силился, сколь ни подстегивал воображение, не мог увидеть себя в будущем конструктором, ученым, изобретателем ракет или андронного коллайдера. Там было тесно, скучно, пахло греющейся пылью, тяжелым йодом электричества, пренеприятной вонью свежего припоя, паленой проволокой между конденсаторными полюсами. Возможно, эти запахи и станут в будущем для Драбкина — потенциального сотрудника НИИ — единственной реальностью, но чтобы он всерьез хотел туда и в этом видел собственную самость — нет, не хотел, не видел.
Во внешнем — школьном и дворовом — мире Гриша Драбкин оставался не то чтоб жалким и всеми презираемым, как можно было бы предположить (слабосильный, узкоплечий очкарик), а именно что никаким. Общеизвестно, в каждом классе, в каждой группе имеется свой лидер, свой силач, остряк, ботаник, красавчик — миловидный, ясноглазый мальчик, ощущающий свой дар влюблять в себя все женское. Находится и жертва, достаточно ей выделиться в группе хоть сколь-нибудь заметной полнотой, смиренной тихостью, усидчивостью, мощными очками; о, дети тут бывают иногда жестоки, в них рано просыпается врожденная, извечная потребность не то чтобы унижать убогих — скорее, утверждаться в принадлежности к здоровой норме за счет того, кто к этой норме не принадлежит. И что же Гриша? Кем он был?
Тихоней? Нет, был в классе мальчик тише, чья смирность, молчаливость и угрюмость были по отношению к драбкинским как чистый спирт по отношению к водке.
Ботаником? Ботаником был Витя Батищев, всегдашний победитель городских олимпиад по полудюжине предметов; была еще и Оля Лякишева, круглая отличница (теперь — то Драбкин понимает: в массе отличник — круглый ноль, равно преуспевающий по всем предметам от астрономии до химии и с получением золотой медали иногда осознающий полную свою бездарность в любой из областей; из хулигана, классного шута вдруг получается известный клоун, шоумен, известный всей стране; из главного тихони — офицер спецназа и герой России, отличников — не видно и не слышно, а тело абитуриентки Оли Лякишевой нашли в Москве-реке после провала на вступительных в «элитный», недостижимый для «простого смертного» МГИМО).
Всеобщим посмешищем? Жертвой? Шутом (и между прочим, занимавшим привилегированное положение — его любили, называли «наш Бессонов») был Вадик, выросший теперь… О господи, подумать кто бы мог?.. В писателя, «магического реалиста»: недавно Драбкин проголосовал за Вадиков роман «Убежище» на премии «Большая книга» по старой школьной, так сказать, недружбе. не читая.
А жертвой?.. Ну, куда там Драбкину до жертвы, когда к ним в пятый класс пришел, приехав с Украины, заикающийся, очкастый, страшно лопоухий, казавшийся чумазым и испачканный веснушками, как грязью, брызнувшей из — под колес, Сережа Малофьин? Ну, понимаете, какой неслыханный простор для каламбуров? Какая безвыходность и обреченность доказывать, что ударение в твоей фамилии на самом деле падает на средний слог?
Выходит. Грише отказали даже в травле — как будто в последней надежде. Сейчас — и Драбкин это знает почти наверняка — его былые однокашники, пытаясь вспомнить, каким был Гриша в школе, не различают ничего сквозь дымку времени — так, узкая, сутуловатая спина, блеснули на мгновение сильные телескопические линзы больших очков, да промелькнула робковатая улыбка… Ну, какая?.. Ищущая, улыбка ожидания, что пригодишься, заинтересуешь, позовут в компанию. («А я ведь, друг, вот совершенно тебя не помню, — на голубом глазу сознался Драбкину Бессонов. — Вот даже уши — какие они были у тебя? Оказывается, оттопыренные».) И поражаются, должно быть, — как же проглядели? Владельца заводов, газет, пароходов? Как? Неужели ничего не предвещало? Как? Ни единого намека? Ни одной приметы? (Так не бывает, нет. Должно хоть что — то — хоть орлянка, карты, бабл-гумы, какое-то любое изначальное «купи-продай».) Вот разве что еврей. Вот это только. Да нет, ведь и евреем он для них сейчас лишь сделался, а раньше разве был? И девочки сейчас, былые одноклассницы — при неудачниках-мужьях — сейчас, наверное, отчаянно кусают локти: ах, Драбкин, Драбкин, как же проморгали? Поставили на крепких, бойких, ладных да плечистых, а ты, воробушек, заморыш, взял и обскакал.
Тут стоп. А кто сказал — кусают? Ну, усмехнутся, ну, покажут мужу: вот посмотри, а я ведь с ним за партой, курсовую, в институте, могла бы вот сейчас за ним как сыр… — и дальше жить, строгать детей; прижались, плоть едина; тихо и тепло, идет сквозь одного в другого и обратно волна баюкающего счастья, и пахнет убегающим борщом. Любовь не требует условий для возникновения, любовь живет вне предпочтений: предпочитают Драбкина, а любят неудачников. Настолько просто, да.
Годам к двенадцати-тринадцати он осознал и для себя определил важнейшую особенность своей душевной жизни и одновременно как будто основное собственное физическое свойство, и то была прозрачность (призрачность, невидимость). Больше всего на свете он боялся оказаться вдруг замеченным, как окрика конвойного, страшился клича и даже благодушного вполне призыва: «Драбкин, иди сюда!», «А ты-то, Драбкин, как считаешь?». «Ну, Гриша, расскажи, что ты за человек, чем дышишь?» — как однажды сказал ему парень в первом и последнем в жизни Драбкина пионерском лагере.
Он до краев налит был страхом показаться сверстникам неинтересным, скучным, никаким (черта, если задуматься, не уникальная — напротив, весьма распространенная — как минимум треть населения Земли страдает этой фобией, этим комплексом молчания разной степени запущенности. Почему бы вот таким молчаливым и страшащимся не сойтись друг с другом? Тоже нет: различив в компании себе подобного, Драбкин тут же внутренне шарахался от такого молчуна, как от огня). Конечно, можно было попытаться объяснить вот эту фобию с позиций, так сказать, вульгарного, «околочленного» фрейдизма — отсутствием отца, чрезмерной, до истерики, опекой хлопотливой мамы и строгой бабушки; привитой Грише «женской» манерой поведения (сиди и жди, пока заметят, восхитятся, пригласят в кино). Но только все тут было глубже и, если можно так сказать, врожденнее. Во-первых, одиночество и немота нисколько не были для Драбкина мучительными; ему, напротив, было так комфортно, хорошо, спокойно, вольно. (Лишь иногда проскальзывала на губах та самая застенчивая, ищущая, ждущая улыбка — как будто знак надежды, душевного тепла, мгновенно гаснущее упование, что позовут, возьмут с собой в разведку.) А во-вторых, он словно говорил себе: не время, рано; сперва необходимо в самом деле нащупать точку исключительности, своей неповторимости, найти вот эту область «своего и только своего», в которой Драбкин будет подлинным и непрозрачным Драбкиным. Не то чтобы он жил надеждой на превращение из гусеницы в бабочку, но именно что находился в спящем состоянии куколки, в которой теплится и зреет будущая подлинная жизнь.