Новый Мир ( № 2 2009)
Новый Мир ( № 2 2009) читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Другой жертвой общественного мнения является Шолохов. Несомненная деградация писателя в послесталинское время бросает обратный отсвет на все его творчество: сомнения в авторстве “Тихого Дона” часто соседствуют с обвинениями в приспособленчестве. Обнаружение рукописей “Тихого Дона”, обнародование писем писателя к Сталину, в которых он смело обращается к диктатору, рассказывая об ужасающих случаях насилия над крестьянами при коллективизации, мало поколебали мнение либеральной общественности. Волков же рисует Шолохова как крупную фигуру, противоречивого, но яркого и незаурядного человека, в своих отношениях с вождем ходившего по острию ножа.
Самое спорное, на мой взгляд, утверждение Волкова, что “расстрел Кольцова, Мейерхольда и Бабеля <…> сыграл роковую роль во взаимоотношениях Сталина с интеллигенцией. Эта беспощадная экзекуция показала, что ни талант, ни заслуги перед советской властью, ни личная преданность и приближенность к Сталину <…> не могут спасти от гнева вождя”. Думается, что те, кто умели видеть, получили эти сигналы много раньше. Те же, кто страдал слепотой, и позже не прозрели.
Последние две главы книги — “Оттепели и заморозки” и “Время перемен” —посвящены хрущевскому и брежневскому периоду, который сменяет горбачевская перестройка и ельцинская вольница, увы, не способствовавшая расцвету культуры.
Автор вступает в ту пору повествования, где ему все проще ссылаться на свидетельства знакомых и друзей, на личный опыт, на собственные впечатления, где все чаще появляется местоимение “я”: “Я встречал советских людей, которые...”, “Помню, я доказывал это Иосифу Бродскому…”, “Помню, как, будучи приглашен на день рождения...”, “Любимов рассказывал мне...”,
“Я слышал их обоих (Окуджаву и Высоцкого) по многу раз”, “Я помню, что в осенней Москве 1974 года выставка в Измайловском парке воспринималась как капитуляция властей”.
Я вовсе не против этого приема: он придает повествованию какую-то личную, доверительную интонацию. Но вот в чем парадокс: чем ближе Волков к настоящему времени, чем больше имен появляется в его книге, тем более дробным и скомканным делается повествование. Похоже, что выживание культуры под контролем власти и прессом идеологии волнует автора куда больше.
Параллельно теме “культура и власть” и в связи с ней в книге Волкова развивается еще один сквозной сюжет: художник и миф о нем. “Это была ранее неслыханная глобальная слава”, раздуваемая мировой прессой и набиравшими силу киноновостями, рассуждает автор о всемирной популярности Толстого, иронически замечая, что писатель, “только игравший роль яснополянского анахорета, а на самом деле любивший и умевший давать интервью”, умело прессой манипулировал. Заявление, что Лев Толстой озабочен созданием собственного мифа, многим покажется кощунственным. Волков же нарушить приличия не боится, не боится и размашистых сравнений.
Советские слова “самиздат” и “тамиздат” применяются Волковым к Толстому, это дает возможность с самого начала провести параллель Толстой — Солженицын. И тот и другой, по Волкову, озабочены созданием собственной легенды, и в этом им помогают неуклюжие действия властей и пристальное внимание Запада. Запрещенные в России обращения и открытые письма Толстого мгновенно публиковались на Западе и начинали циркулировать в России, причем западная пресса стимулировала интерес к писателю внутри России — “ситуация, повторившаяся впоследствии с Солженицыным”, — рассуждает Волков.
Вообще Волков считает, что почти все крупные индивидуальности выстраивают свой миф.
Ахматова, например, “была мастером жизнетворчества parexcellence”. До революции, рассказывает Волков, она “сконструировала в своих стихах легенду о любовном романе с <…> Александром Блоком”, позже выстроила свою версию отношений со Сталиным, с которым она не только ни разу в жизни не встретилась, но даже и не разговаривала по телефону, сформировав “для последующих поколений свой имидж оппонентки Сталина — древнегреческой пророчицы Кассандры, чьими устами говорит сама История”. Продуктом жизнетворчества Волков считает и поведение пожилой Ахматовой: “…ее неординарный по тем временам облик „императрицы в изгнании” был, несомненно, продуман и отработан до последней детали”.
Пастернак, по мнению Волкова, также сознательно культивировал имидж художника “„не от мира сего” (хотя в быту он был, как известно, вполне практичным человеком, умевшим и похлопотать о гонорарах, и окучить картошку)”. И в отношениях со Сталиным Пастернак, по мнению Волкова, сознательно нажимал на нужные клавиши. Так, результатом умного расчета считает Волков известное письмо Пастернака Сталину 1935 года, в котором поэт благодарит вождя за провозглашение Маяковского “лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи”, выдержанное, по выражению Волкова, “в стиле влюбленной кокетливой гимназистки, с сильнейшими эротическими обертонами”. “Поэт в данном случае правильно вычислил психологию вождя”.
Есть что-то очень неприятное в этих рассуждениях Волкова. Это очень больная и скользкая тема: в какой степени слава писателя (композитора, художника, режиссера) и его влияние зависят от творческих достижений, а в какой они — результат мифа? И насколько художник причастен к конструированию этого мифа?
Когда Волков говорит о том, что конфронтация с властью почти всегда в России способствовала популярности художника у публики, — с этим не поспоришь. Для Волкова показательна история с увольнением из консерватории Римского-Корсакова, поддержавшего в 1905 году радикально настроенных студентов. Став газетной сенсацией, событие это вызвало волну протестов, посыпались сочувственные телеграммы от людей, даже и не слыхавших о композиторе, а постановка одноактной оперы “Кащей бессмертный” силами студентов консерватории превратилась в общественную демонстрацию. Подобные истории повторяются, когда общество настроено против власти, а власть достаточно одряхлела, чтобы ослабить вожжи контроля за искусством, но недостаточно поумнела, чтобы действовать разумно и тонко. Так, по мнению Волкова, неуклюжие действия власти сделали из режиссера Андрея Тарковского “международного культурного героя”: запрет на показ “Андрея Рублева” в России при том, что фильм продали во Францию, способствовал триумфу “Рублева” на Каннском фестивале.
Неуклюжий процесс над Иосифом Бродским сделал мало кому известного поэта символом противостояния тиранической системе. Успех авангардной музыки Шнитке тоже связан с запрещениями и проволочками, которые власти чинили исполнению его произведений, — в результате о Шнитке заговорила вся страна. “Сравнительно немногие действительно понимали и могли оценить творчество своих новообретенных кумиров. Но люди покупали не собственно культурный продукт, а миф…” — пишет Волков. При этом, по его мнению, и Бродский и Тарковский выступали и как “творцы собственного мифа”.
На мой взгляд, в этих рассуждениях много правоты. Но не полной. Проблему, безжалостно обнаженную Волковым, можно проиллюстрировать
и по-другому. Попробуем представить себе вариант судьбы писателя, которого в последние годы его жизни воспринимали скорее как антигероя. Как заметил Твардовский в одной из рабочих тетрадей: “Умрет — великий писатель, а пока жив — шут какой-то непонятный <…>. Сколько он наговорил глупостей и пошлостей”. Речь, конечно, о Шолохове.
Есть много свидетельств, что ростовское НКВД (по приказу Ежова, имевшего основания лично ненавидеть писателя) сфабриковало дело Шолохова: он обвинялся ни мало ни много в подготовке антисоветского восстания на Дону. Но один из чекистов предупредил Шолохова, тот ночью тайно сбежал из Вешенской, обходным путем добрался до Москвы и добился приема у Сталина. В конфликте Ежов — Шолохов Сталин взял сторону Шолохова.
Сколько случайностей спасали Шолохова от ареста! Сорвись это рискованное путешествие, погибни Шолохов в лагерях — и возник бы миф о гениальном писателе, чей творческий путь был прерван в самом начале: ведь в 1937 году ему было только 32 года, сколько бы он еще успел написать! И кто бы тогда сомневался в авторстве “Тихого Дона”?