См. статью «Любовь»
См. статью «Любовь» читать книгу онлайн
Давид Гроссман (р. 1954) — один из самых известных современных израильских писателей. Главное произведение Гроссмана, многоплановый роман «См. статью „Любовь“», принес автору мировую известность. Роман посвящен теме Катастрофы европейского еврейства, в которой отец писателя, выходец из Польши, потерял всех своих близких.
В сложной структуре произведения искусно переплетаются художественные методы и направления, от сугубого реализма и цитирования подлинных исторических документов до метафорических описаний откровенно фантастических приключений героев. Есть тут и обращение к притче, к вечным сюжетам народного сказания, и ядовитая пародия. Однако за всем этим многообразием стоит настойчивая попытка осмыслить и показать противостояние беззащитной творческой личности и безумного торжествующего нацизма.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
В дни праздника Песах, в конце марта или в начале апреля, Шломо, Шлеймеле, сын Товии, покидал тюрьму, куда его запирали на зиму, после всех его злосчастных буйств и безумств, совершенных летом и осенью. В тот год, когда произошли события, о которых здесь будет рассказано, мальчик Бруно выглянул из окошка своего дома именно в тот момент, когда обретший свободу узник вышел от парикмахера и остановился на краю большой пустой раковины площади Святой Троицы.
— Шломо! — позвал Бруно и пригласил своего давнего приятеля зайти в дом. — Никого нет, зайди, я покажу тебе свои рисунки (порождение гениальной эпохи, той смертоубийственной охоты, борьбы не на жизнь, а на смерть, состоявшейся благодаря внезапному разрыву, провалу в сердце скуки и привычки бытия. В считанные дни, в единые мгновения, маленький Бруно сумел с помощью своего удивительного пера расколоть тяжелые стальные обручи, стискивавшие все его существо, и прорваться сквозь вал весеннего света, сквозь вал первого сводящего с ума цветения).
Посвежевший и помолодевший, с аккуратно подстриженной надушенной головой, взглянул недавний узник на листы, которые с волнением протянул ему его юный друг.
— Можно сказать, — промолвил Шломо после внимательного ознакомления с рисунками, — что мир прошел через твои руки, чтобы обновиться и сбросить, как чудесная саламандра, старую кожу. Неужели ты думаешь, — произнес он, слегка запнувшись, — что я воровал бы и совершал тысячу и одно безумство, если бы мир не так обносился и обветшал? Что можно делать в таком мире? Как не засомневаться, не разувериться, не пасть духом, если все замкнуто и замуровано? Когда крепостная башня воздвигнута над сутью и смыслом вещей и ты только стучишь по ее кирпичу, как в тюремную стену? Ах, Бруно, ты должен был родиться раньше!
— Тебе, Шломо, — сказал Бруно, — я могу открыть тайну этих рисунков — но только пусть это останется между нами. Уже с самого начала у меня зародились сомнения, действительно ли я являюсь их автором, иногда они представляются мне невольным плагиатом, чем-то, что мне было подсказано, нашептано… Как будто нечто постороннее воспользовалось моим вдохновением для неведомых мне целей, потому что… — промолвил Бруно тихо, глядя Шломо в глаза, — должен тебе признаться, я нашел Подлинник…
Да, вот этими самыми словами говорил со мной Бруно со страниц своего «Санатория под клепсидрой», из волнующих недр Гениальной эпохи. Но что это был за Подлинник, навсегда останется для меня неясным, потому что Шломо, сын Товии, раб своих низменных инстинктов и, возможно, даже трус и предатель, воспользовался представившейся ему возможностью и, оставшись в доме наедине с маленьким Бруно, поспешил украсть коралловые бусы служанки Адели, ее платье и туфельки — лаковые туфельки, которые так очаровали его.
— Понятна ли тебе страшная циничность этого символа на женской ножке, неприкрытая провокация этого разнузданного движения, именуемого походкой, этого дерзкого вызова постукивающих каблучков? Как посмею оставить тебя во власти этого лукавого образа? Избави меня Бог поступить так…
Мы все упустили момент.
Ведь это я был Шломо, сын Товии.
Снова был им.
На краткий миг вырвался из тюрьмы. Стоял «посвежевший и помолодевший, с аккуратно подстриженной надушенной головой, на краю площади Святой Троицы в городе Дрогобыче, совершенно одинокий на краю огромной пустой раковины, сквозь которую струилась синева бессолнечного неба. Эта широкая чистая площадь лежала в тот послеполуденный час, как стеклянный сосуд, как новый, непочатый год. Я стоял на его краю, серый и угасший, и не смел расколоть своим решением идеальную целостность и округлость неиспользованного дня».
Йорам Бруновский перевел это на иврит.
Я увидел в окне ребенка, бледного, худенького, с треугольным личиком: широкий и высокий лоб и острый подбородок. Вначале мне показалось, что это я сам смотрю на себя из одного из окон низкого первого этажа, но потом узнал Бруно, маленького мальчика, удивительного и непостижимого, всегда захваченного волнующими идеями, не соответствующими его возрасту. Он закричал мне:
— Мы с тобой сейчас одни на всей площади. Я и ты. — Улыбнулся печальной кривой улыбкой и сказал: — Как пуст сегодня мир! Знаешь, мы могли бы поделить его между нами и назвать по-новому… Зайди на минутку, я покажу тебе свои рисунки. Дома никого нет… Ни души, Момик!
Глава девятая
С той минуты, как я высвободился из округлого блеска площади Святой Троицы и вошел в темный подъезд дома Бруно, площадь начала наполняться людьми, и я почувствовал себя так, как будто своим появлением подал знак к началу великого представления — постановке пьесы со многими действующими лицами.
— Смотри, — сказал мне Бруно, заняв свое место возле раскрытого окна. — Все тут!
И действительно: все жители города, все знакомые, друзья и приятели и все многочисленное семейство Бруно, его соученики и его собственные ученики, преподаватели, среди которых выделялись два учителя рисования: длинноногий Хашунстовский и низкорослый Адольф Арендт, испускающий во все стороны эзотерические улыбки и запах тайны. И дурочка Тлуя, полоумная Тлуя была тут: Тлуя проживает постоянно на свалке, заросшей чертополохом. Она спит там, посреди куч всяческого мусора, на прислоненной к забору крашенной зеленой краской кровати, подпертой вместо отломанной ножки двумя кирпичами. А вот и дядя Иеронимус, который с тех пор, как опекунство осторожно высвободило из его рук штурвал сбившегося с курса и севшего на мель семейного корабля, не покидал своей дачи. Сидел там мрачный и гневливый, обрастая день ото дня все более фантастическим волосяным покровом: длинная широкая борода и кустистые брови уже полностью скрывали черты лица, оставляя свободным лишь крючковатый нос да два поблескивающих белками глаза, мрачно взирающих на могучего льва, грозного патриарха, прячущегося среди пальм на огромном гобелене, покрывавшем всю заднюю стену спальни. С этим львом дядя вел непрестанную молчаливую и полную ненависти борьбу. Рядом с дядей стоит его жена, маленькая сморщенная тетя Ратиция. Все, все тут: соседи и их малолетние отпрыски, собаки, повязанные праздничными бантами, и маленькая шумная компания приказчиков из торгового дома «Генриетта» (семейной мануфактуры), увивающихся возле смазливой служанки Адели, высокомерно постукивающей каблучками своих новеньких блестящих туфелек и дремлющей даже на ходу — губы ее слегка приоткрыты для случайного поцелуя, и халатик тоже несколько распахнут…
— Что такое? — спросил я Бруно. — Что тут празднуют?
— Пришествие Мессии, — ответил мальчик, в руках которого подрагивал какой-то магический знак, отбрасывавший яркие блики на оконное стекло.
Сияние на площади усиливалось, так что уже невозможно было открыть глаз без того, чтобы не ослепнуть. Все живое как будто получило приказ попеременно разгораться и тускнеть, как будто все создания были подключены к какому-то невидимому источнику энергии, еще не отлаженному как следует.
И когда я взглянул на Бруно, у меня не осталось ни малейшего сомнения в том, что именно он и является источником этой энергии: на его не по возрасту широком лбу выступили набухшие вены, подобные извилистым спиралям слишком раскаленной электрической печи. Лицо его то излучало яркий красный свет, то мертвенно бледнело. Но вместе с падением и нарастанием напряжения происходило в нем и другое изменение, природы которого я в первый момент не уяснил себе: между вспышками и затуханиями Бруно еще перескакивал вперед и назад во времени — на мгновение становился взрослым, мучительно напружинивался и разгорался от непосильного усилия и тут же снова сжимался в умненького чуткого мальчика, пытающегося обуздать собственное сверхизобилие и заключить его в обручи слабого детского тельца, и потом… Но что же это?.. Он отступил еще дальше, в овальность зародыша, к нежной зачаточной ворсистости, к младенческому пушку…
— Бруно! — закричал я в ужасе. — Возьми себя в руки, владей собой!