Речка
Речка читать книгу онлайн
Дмитрий Ризов по профессии — журналист. Известен своими остропроблемными очерками на экологическую и экономическую тематику.
Родился в 1938 году в Ленинграде, откуда в начале войны был эвакуирован в Бугуруслан. С 1961 года его судьба связана с Прикамьем. Работал мастером, механиком на нефтяном промысле, корреспондентом газеты «Молодая гвардия», собственным корреспондентом газеты «Лесная промышленность» по Уралу.
В 1987 году в Пермском книжном издательстве вышла книга публицистики Д. Ризова «Крапивные острова», в журнале «Урал» опубликована повесть «Речка».
Повести Д. Ризова философичны и публицистичны. Это путешествие в страну Детства, где текут самые чистые реки, поют самые звонкоголосые птицы, плещется в воде самая большая рыба… Автор размышляет о главном для человека: о смысле жизни, о времени, о природе.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Ноги мои разъезжались в стороны. Дождь шел и шел. Грязь налипала к сапогам, и через каждую сотню метров я тряс ногами, разбрасывая ошметки грязи. Какая мука идти, глядя под ноги, мысленно считая шаги!
И тут дорога пошла через вспаханное поле. Я плелся, невероятными усилиями вырывая ноги из чавкающего, жирного чернозема. Ружье повесил на шею, положил на него вздрагивающие руки со вздутыми в кистях венами. Я уже не шел. Я подтягивался, схватившись глазами за березу на краю поля, в мучительном напряжении стараясь удержаться и не упасть. На краю поля я сел, почти падая. Земля холодная. Положил руки на колени, почувствовал, как сильно они дрожат. Голод сводил челюсти. Я выплюнул тягучую слюну.
«…блюд было множество, одно другого жирнее, одно другого тяжелее; повар Степан не пожалел корицы, гвоздики, перца и всего более масла. Свекор ласково потчевал молодую, и молодая ела, творя молитву, чтоб не умереть на другой день».
Я поднял глаза на березу, посмотрел вверх — уже сумерки. Дождь сыплет, мелкие холодные капли падают на потное лицо.
…А пасхальный-то кулич, вспомнил я, раздражаясь, у Аксаковых был намного белее, чем у дворовых, не говоря о простых крестьянах. А бабушка, бабушка-то, такая бедная и хворая, такая любительница до «вороньих ягод» и шампиньонов из «золотой ямки», — как она, сволочная старуха, ременной плетью, припасенной заранее под подушкой, хлестала дворовую девочку, которая плохо выбрала из клока пуха волосья. А дедушка-то позволил, будучи в приятном расположении духа, крестьянину женить сына, не дожидаясь зимнего времени, и не на той девке, которую назначил прежде сам, а на той, которая парню люба была. А если бы дух был не расположен?.. А как они заставляли баб перемолачивать почти чистую солому на току, чтоб ни зернышка не пропало. Ни зернышка!
О, голод — плохое дело! Голод затуманивает мозги, съеживает лоб, окорачивает взгляд. Гнев голода — никуда не годный судья.
Я сорвал ружье и зачем-то выстрелил в воздух, звук тут же потонул в сумерках и сырости, будто его там проглотили.
Шел я долго, скользил и вел счет пропущенным ранее, но почему-то вдруг припомнившимся аксаковским семейным грехам, грехам райского поместья под Челяевской горой, где соловьи пели так громко, что их разгоняли палками, чтобы могла уснуть молодая барыня, а сам Сергей Тимофеевич, описывая мир в имении деда, выделял кучки дворовых, толпу крестьян и крестьянок и стоящих огромной толпой в стороне «мордвов обоего пола». С какой любовью описал он рыб — от цвета плавников до аппетита их, с каким они идут на ту или иную приманку, и птиц — от кончиков хвостов до клювиков, самцов и самочек отдельно, да так, что закрывай глаза и увидишь их, а для толпы мордвов нашел одну примету — «обоего пола…»
Я тащился по грязи растерзанной дорогой и не падал только чудом, поддерживаемый гневом голода. Хорошо ему было ходить по степям, по озерам, речкам, уремам!.. Где-то война с Наполеоном, где-то ощетинившаяся штыками Сенатская площадь, каторжный Сибирский тракт, а он, Сергей Тимофеевич, предвкушая удовольствия, пылит сюда, в Аксакове, в бричке, запряженной парой резвых савров, чтобы тут же, забыв обо всем на свете, забрать ружье и… Полная сумка хлеба, да еще сзади слуга несет. Хотя нет… Слуга ведет лошадь, а хлеб в бричке. Походит, хлеб пожует, попишет. Утки, гуси, дупеля, рыба… Ему бы как мне, вот этой дорогой, на пустой желудок. А то пруд под усадьбой. Весной оторвался от кофия, на столе хлеб с медом, — и в окошко по уткам ба-бах!!!
…Прошла целая вечность.
Наконец выдвинулись из густых сумерек огромные тополя, ветлы, мельница на Мочегае, от нее до Бугуруслана всего километра три. На плотине я поскользнулся и сел в глину. Морщась от боли в ступнях, идя на рантах сапог, чтобы не скользить, миновал и этот глиняное проклятье.
Сначала я различил силуэт покосившейся бани у кауза. Потом услышал шум воды. Слева от бани из-за ветел выступили тускло освещенные низкие окна. Я приблизил к окну измученное лицо, приплюснув нос, и уставился в комнату. Глаза тут же нащупали на столе в стеклянной кринке молоко и огромный круг хлеба домашней выпечки. Мельничиха что-то делала у русской печки. Я постучал в стекло.
— Дайте, пожалуйста, хлеба. Ломтик. А? — И проглотил пустоту пересохшим горлом.
Мельничиха посмотрела на меня, беззвучно пошевелила губами.
— Дайте хлеба. — Я говорил тихо, стыдясь того, что прошу, как нищий, под окном.
Она толкнула пухлой рукой форточку.
— Чо…о…?
— Дайте хлеба чуть-чуть.
Как это низко, просить… Женщина вырезала треугольный ломоть из каравая и подала в форточку. Я отошел к речке, там были бревна, и сел на них. Дождь шел ровно. Звенела под ним вода кауза. Я лежал, развалясь на бревнах; хлеб сделал свое дело — желудка уже не чувствовалось, только приятная тяжесть. Ныло измученное тело. У трехэтажной рубленой мельницы гремела цепью собака, чавкала грязь под чьими-то сапогами. До дома оставалось совсем немного.
…И вот прошло еще почти четверть века.
Маленький маршрутный автобус развернулся у магазина в Аксакове и уехал обратно. Любопытные деревенские старухи, щурясь на солнце, глядят, как я иду широкой улицей, сворачиваю между старинных каменных построек барской усадьбы к каменной двухэтажной школе имени С. Т. Аксакова, недавно построенной на месте разобранного помещичьего дома. На тополях сотни грачей. Сквозь их добродушно-нахальный гарк пробивается перещелкивание соловьев, сбивчивая песенная вязь зябликов. Кричат галки. Пахнет цветущей черемухой. Напротив школы, среди молодых посадок, три гранитных надгробных камня, притащенных сюда с недавно застроенного фамильного кладбища, мелкие осколки четвертого валяются перед входом в школу.
Я стою над камнями и думаю о книгах Сергея Тимофеевича, которыми когда-то зачитывался в упоении, да и сейчас не прочь перечитать. Я думаю, что они — прекрасный памятник целому классу, подчинившему свое существование на земле добыванию удовольствий, утолению личных страстей, а потом — сгинувшему с лица земли… Но какое же все-таки чудо жить на богатой земле, охотиться за рыбой, птицей, зверем, ягодой, грибами! И как сладок досуг, ставший смыслом жизни, окруженный крепостью из крепостных! Соловьиный рай… Почему же нельзя, чтобы все плохое ушло, а рай остался? Как совместить удовольствие жить на земле, испытываемое мужиком и барином? Какое место занимает в удовольствии жить на земле кусок хлеба?
…Тихое запустение, как всепроникающая плесень, давно уже выело аксаковскую усадьбу. Давно умер барин и умер крепостной крестьянин, сопровождавший его на охотах. И оба они — и барин, и крестьянин — равны были перед богом, как говорили в то время, но между ними стояла (грань? край? краюха?) — всего лишь краюха хлеба. И раб умер и истлел весь до конца, а барин оставил ароматные, прозрачные и простые, как степь, как озера ее и речки, книги, в которых и по сей день живет дух его… И я волнуюсь им. Что общего между нами? И почему я снова здесь? И почему мне печально? Где справедливость?
И я думаю: не пора ли и нам, получившим свой кусок хлеба, обратиться к высокому, а мы все спешим, суетимся, мельчим не по чину. Не по нашему новому чину…
Мне захотелось побывать на Челяевской горе. Я побрел плотиной мимо запущенного, в полводы, пруда, миновал выселки, прошел вдоль быстрой прозрачной Кармалки, снял туфли и, закатав штанины, перешел ее и залитое теплой водой травянистое болотце. Из-под ног сорвался с кочки бекас, и утка, сильно хлопая крыльями, прорвалась сквозь кусты и улетела. Я лез в гору с подковообразной вершиной, лез, не оглядываясь, чтобы там, на вершине, в центре зеленой подковы окинуть все одним взглядом и ахнуть.
Окинул — и ахнул!
С обеих сторон горы две речки полого стекают вниз, Бугуруслан вбирает в себя Кармалку и образует замысловатой конфигурации пруд. За прудом Аксаково. Купы липовой аллеи, округлая зелень старых ветел, зеленые кочки акаций, белизна цветущей черемухи. Вот там, где среди зелени сахарно белеет брусок школы имени С. Т. Аксакова, в которой учатся потомки «мордвов обоего пола», стоял барский особняк, из его окон смотрел на Челяевскую гору нежный мальчик Сережа. А прямо передо мною широкая долина уходит к далеким горизонтам на юг, все более подергиваясь голубой дымкой расстояния. В ней села белеют стенами мазанок, мягкие очертания собранных в группы деревьев, игрушечные коровки бродят по зеленым откосам. По обеим сторонам пологих подъемов тянутся поля, черные вблизи и сизые в отдалении.