Бар эскадрильи
Бар эскадрильи читать книгу онлайн
Произведения современного французского писателя Франсуа Нурисье (род. в 1927 г.), представленные в сборнике, посвящены взаимоотношениям людей.
Роман «Праздник отцов» написан в форме страстного монолога писателя Н., который за годы чисто формальных отношений с сыном потерял его любовь и доверие.
В центре повествования романа «Бар эскадрильи», впервые публикуемого на русском языке, — жизнь писателя Жоса Форнеро. Сможет ли он сохранить порядочность в обществе, где преобладают понятия престижа и власти?
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Итак, Форнеро, вы сгорели. «Fired», как должен сказать Ленен.
Но уж если погибать, то с музыкой.
Вы же знаете, с каким отвращением два года назад я воспринимал слухи — распущенные кем? — что готов стать одним из ваших авторов. Это притяжательное прилагательное оскорбляло меня. Всякое притяжательное прилагательное, говорящее об обладании, меня оскорбляет. Вот почему я не предлагаю вам стать одним из моих издателей, а предлагаю выпустить вместе со мной ваш последний залп. Махинации Ленена продлятся еще достаточно долго, чтобы позволить нам, чтобы позволить мне — написать, а вам — опубликовать маленькую прозу в моем стиле, после чего они будут очень долго зализывать нанесенную им ею рану. Нам нужен один месяц. Между лыжами и Антильскими островами Ленен потеряет время; а когда он соберет совет, законный срок в две недели сделает остальное. Мне не составит труда написать ее в десять дней: удастся ли вам напечатать ее за двадцать? Мне пришлось в своей жизни немало поработать, подталкивая издателя к более живому ритму. Литература в их сознании ассоциируется с длительной черепашьей походкой старых паралитиков, а я ее воспринимаю, как галоп, как кавалерийскую атаку. Вот уже пятнадцать лет, как я не писал изящных вещей. Эти пятнадцать лет я пишу, чтобы причинять боль. Я хочу бить, дубасить, колошматить (мало того, я хочу, чтобы то, что я пишу, ударяло в нос, воняло, и мне нравится, что меня считают вонючим писателем, воняющим вонью и воняющим гордыней, человеком, рядом с которым утонченные натуры затыкают нос? Но мы-то знаем, не так ли, Форнеро, что утонченные натуры испускают свое собственное зловоние, гораздо более зловонное, чем моя ярость и моя правда. И вы задыхаетесь сейчас как раз от него….)
Не допустите же вы (не допустим же мы), чтобы вас прикончили втихую. Я вижу вас, как будто вы сейчас стоите передо мной: сама элегантность, разочарование, горе. Элегантность, Форнеро, это прекрасное прикрытие для слабаков, Форнеро, это щегольство побежденных, мы избавим вас от этого.
Я предлагаю вам следующее: я обращусь ко всем, кто вам верен, к вашим друзьям, вашим авторам, к тем, кто чем-то вам обязан, к вашим почитателям, имя которым во времена вашего успеха был легион и которые не должны были улетучиться, бесследно раствориться в воздухе, но я обращусь не с просьбой подписать протест, как это делают французские писаки, выставляя себя на посмешище и строча их вот уже сорок лет, а написать, потому что они являются профессионалами в этом деле, написать черным по белому и со всем возможным пылом, объяснить, почему они вас уважают и почему хотят, чтобы вам дали возможность продолжать свою работу. По логике вещей, это должно составить хорошую стопку бумаги. Я бы все собрал, добавил бы к этому предисловие, которое у меня уже есть на кончике пера, и мы из этого сделаем в пятнадцать дней настоящий пожар в две сотни страниц. У каждого я попрошу по несколько франков, чтобы вас не обвинили в растрате денежных средств ЖФФ на свою защиту. Если их будет сотня, они дадут по тысяче франков; если их будет больше, хватит и по пятьсот. Это позволит и напечатать, и даже прикупить немного рекламы. Хотя эту самую рекламу можно получить и даром: от ваших друзей — благодаря их дружбе; от ваших противников — используя их замешательство. Что касается остального, предоставим профессионалам бить в свои барабаны: история еще не видела столько таких имен в одной книге! Если они к тому же снабдят свои свидетельские показания кое-какими завуалированными (а то и явными) угрозами, некоторыми намеками на шантаж, дело выгорит. Я готов биться об заклад, что Ленен (этот гном) не станет бороться один против двухсот человек, без которых его золотой источник иссякнет в шесть месяцев. Пусть издатель, распространитель, великий магистр бумаги и пленки откроет для себя, что, о чудо! без авторов он ничто. Это и так уже полезная затея. А по ходу дела, я надеюсь, она вас спасет. Абсолютной уверенности нет. Вы достаточно пессимистичны для того, чтобы подпитывать то легкое сомнение, которое теплится во мне. Делать ставку на благодарность, на верность и на малую толику мужества — дело рискованное…
Так как я опасаюсь нерешительности, обусловленной вашей деликатностью, я уже взял на себя смелость походатайствовать перед вашими друзьями. Не отталкивайте же мою помощь, дорогой Форнеро, уже слишком поздно.
ЖОС ФОРНЕРО
Впрочем, ничего бы не изменилось, даже если бы я уничтожил вокруг себя все, что напоминает мне о Клод, разбазарил все вещи, которые она любила, перевернул все вверх дном там, где она жила, или же, наоборот, создал бы культ — и тогда мне бы подошел самый наивный, самый педантичный. Меня уже обступает со всех сторон литургия, хотя это едва-едва доходит до моего сознания. Литургия как своего рода предписание хранить все в строгой тайне: все жесты, все мысли, которым я предаюсь и которые были бы невозможны в присутствии кого-нибудь постороннего. Я обречен на одиночество, потому что если бы кто-то нарушил мое одиночество, я не смог бы больше заходить каждый вечер в комнату, в которой последние несколько месяцев жила Клод, включать там лампы в изголовье, вставать на колени возле кровати, там, где я бы преклонил колени, если бы смерть настигла ее в Париже, если бы вместо комнаты с красным ковром в «Энгадинер Хоф», в глубине коридора, ведущего к месту общего пользования, я провел ночь при ней здесь, среди ее платьев и книг. Да, я бы преклонил колени. Я бы прижался лбом к ее руке так же, как я сделал это в комнате с красным ковром. Я закрыл дверь на ключ. Уже в 1934-м году, в февральском, старательно поддерживаемом холоде (окно было приоткрыто в окутанный сумерками, серый от инея сад), я стоял коленопреклоненный перед телом покойного капитана. Но до него я не смел прикоснуться. Ни рукой, ни лбом. Я прижался лбом к постели, возле его бледно-пепельной руки, руки цвета заиндевевшего сада, и я боялся, как бы из-за моей головы, погруженной в матрас, там не образовался наклон, как бы мертвая рука покойника вдруг не соскользнула к моим волосам, к моему лицу. Боюсь, я бы закричал. Но мертвецы не склонны двигаться. Им, окоченелым, не дано даже пытаться кого-то неожиданно приласкать. А потом, в 1935-м году, отмеченном горячечным безрассудством моих пятнадцати лет, ночными побегами из дома, мистицизмом, неожиданными и яростными приступами ненависти, я что ни вечер закрывался в гостиной на улице Бертье и стоял там, включив все лампы, как для бала, и театрально облокотившись на камин перед фотографией отца. Преклонив колено на табурет Людовика XVI, я погружался в бессмысленную хандру с образами забинтованной головы покойного отца, с разного рода обещаниями самому себе, со школьными передрягами, а главное, с огромной жалостью к самому себе, осложненной желанием предложить взору матери душеспасительную картину сына, коленопреклоненного перед фотографией капитана в униформе, которая была сделана в 1933-м году, во время маневров в Мурмелоне.
Воображение бессильно перед смертью. Свои жесты я придумал в ту пору, когда заканчивалось мое детство. Но если в пятнадцатилетнем возрасте мое внимание и мое горе постепенно ослабевали, то сегодня я стучусь головой о свое горе с упорством одержимого. Одни и те же образы, те, которые ранят мгновенно, вертятся все время в моей голове, и я утыкаюсь лицом в покрывало, трясу головой, как бы наперекор всему выражая свое несогласие, как бы споря с небытием, а потом снова опускаю голову на кровать, которая больше не хранит запах духов Клод, от которой пахнет лишь пылью, и в этой пыли и ночи меня ждут мои образы. Как я стоял в тот день на коленях на краю клетчатого пледа и раскладывал по краю его камни, отчего под пледом все сильнее проступала форма твоего тела.
Именно эта картина возникает у меня перед глазами чаще всего. Сцена, о которой мне напоминает все. Ощущения, связанные с ней, остались в моем теле, в моих руках: мягкая трава под коленями, впивающаяся в пальцы жесткость влажных камней, приносимых один за другим, согнутая спина, холодный пот, обливаясь которым, я дрожал. Иногда эту картину сменяет другая: мой приезд в гостиницу, внезапная тишина, мои закрытые глаза, топотание вокруг меня. Однажды утром я на мгновенье закрыл глаза, потому что во время заседания комитета сидел лицом к окну и солнце слепило мне глаза. Вскоре голоса стихли, и по топоту ног и скрипу стульев я понял, что вокруг меня опять собрался круг любопытных. Запах горной сосны, звук зажженной спички. Когда же воспоминания начнут стираться? Я снова открыл глаза. Сидевшие за столом притихли и смотрели на меня. Одинаковые лица, одинаковая у всех внимательная и суровая бесстрастность. Ив еще тряс рукой, чтобы потушить только что зажженную им спичку. На следующих собраниях он не появлялся: он не считал нужным приходить на улицу Жакоб, пока там сижу я. Максим не ошибался: именно Мазюрье устроится в «Алькове» на следующий день после моего ухода, в ожидании того времени, когда «имущественный» отдел компании «Евробук» переселит издательство ЖФФ из двух его старых домов наконец-то в функциональное помещение. И тогда будет покончено с закоулками, с укромными местами, где можно было и скрыться ото всех, и с кем-то пооткровенничать. Так будет даже лучше. Мне одному грели душу плесень на стенах и мыши улицы Жакоб. Даже Клод, которая не знала наших восторгов в 1958-м году, с трудом понимала, какое я нахожу удовольствие стукаться головой о нашу знаменитую низкую арку между двумя домами. «Твоя мадленка…» — говорила она.