Девственность и другие рассказы. Порнография. Страницы дневника
Девственность и другие рассказы. Порнография. Страницы дневника читать книгу онлайн
Представленные в данном сборнике рассказы были написаны и опубликованы Витольдом Гомбровичем до войны, а в новой редакции, взятой за основу для перевода, — в 1957 г.; роман «Порнография» — написан в 1958, а опубликован в 1960 году. Из обширного дневникового наследия писателя выбраны те страницы, которые помогут читателю лучше понять помещенные здесь произведения. Давно вошедшие в наш обиход иноязычные слова и выражения оставлены без перевода, т. е. именно так, как это сделал Автор в отношении своего читателя.
При переводе сохранены некоторые особенности изобретенной Гомбровичем «интонационной» пунктуации, во многом отличной от общепринятой.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Мы постепенно начинаем пересыщаться сегодняшними чувствами. Наша симфония приближается к тому моменту, когда вступает баритон и………..: братья, бросьте свои песни, пусть зазвучат другие тона! Но песнь будущего не родится под тем пером, которое слишком связано с настоящим временем.
Было бы глупо, если бы я предъявлял претензии людям, которые при виде пожара забили в колокол. Не к этому я стремился. Но я говорю: пусть каждый делает то, к чему он призван, к чему у него есть способности. Литература крупного калибра должна стрелять далеко и беспокоиться прежде всего о том, чтобы ничто не ограничивало ее радиуса действия. Если вы хотите, чтобы снаряд залетел далеко, вы должны ствол орудия направить вверх.
Р. Г. прочел мне письмо, полученное от польки, о котором он говорит, что направлено оно мне. Я переписал из него следующие выдержки:
«Действительно, я не хочу знать, ничего, ничего, ничего, я хочу только верить. Я верю в безошибочность моей веры и в правильность моих принципов. Здоровый человек не хочет подцепить бациллу, а я не хочу вдыхать мыслительный миазм, способный подорвать мою веру, которая мне необходима в жизни, и даже есть сама моя жизнь…»
«Верить можно только если хочется верить или если в себе воспитываешь веру, а кто умышленно подвергает свою веру испытанию, чтобы проверить, выдержит ли она испытание, тот уже не верит в веру. Да, надо верить. Надо верить в то, что надо верить. Надо иметь веру в веру! В себе самом надо полюбить веру».
«Вера без веры в веру не сильна, и никому не может дать удовлетворения».
Я прочел это в Фрей Мочо. С интересом спрашивает, так ли рьян католицизм в Польше, как и прежде, и является ли Польша siempre fidelis? Я сказал, что сегодняшняя Польша как сухарь, который с треском разламывается на две части: на верующих и на неверующих. Вернувшись домой, я подумал, что вышеприведенные отрывки следует рассмотреть. Эта «вера в веру», столь сильный упор на акт воли, создающий веру, этот выход из веры в сферы, где она возникает — вот что действительно меня волнует.
Кроме того: какую позицию мне занять по отношению к католицизму? Я не имею в виду мою чисто художническую работу, поскольку в ней не выбирают ни позиций, ни подходов, искусство создается само по себе — я имею в виду мою литературу в ее общественном аспекте, в разных там статьях, фельетонах… Я совершенно один перед этой проблемой, потому что наша мысль, парализованная в 1939 году, не двинулась с тех пор ни на шаг вперед в области этих фундаментальных вопросов. Мы ничего не можем продумать, потому что мы не свободны в своем мышлении. Наша мысль так сильно прикована к нашей ситуации и так захвачена капитализмом, что может работать только или против него, или с ним — и avant la lettre мы прикованы к его колеснице, он нас победил, связывая нас с собой, хоть мы рады видимости свободы. Поэтому и о капитализме сегодня можно думать лишь как о силе, способной сопротивляться, а Бог превратился в пистолет, из которого мы жаждем застрелить Маркса. Это святая тайна, которая склоняет головы испытанных масонов, которая из низких светских фельетонов прогнала антиклерикальный анекдот, диктует поэту Лехоню взволнованные строфы, обращенные к Богоматери, социалистически-атеистическим профессорам возвращает трогательную невинность времени первого причастия и вообще творит чудеса, какие до сих пор и не снились философам. Но… что это, триумф Бога или Маркса? Если бы я был Марксом, то я бы гордился, но если бы я был Богом, то как абсолюту, мне было бы слегка не по себе. Фарисеи! Если вам стал необходим католицизм, то станьте немного серьезнее и попытайтесь немного сблизиться с ним. Пусть этот общий фронт не будет лишь политикой. Просто я за то, чтобы все, что происходит в нашей духовной жизни, происходило как можно глубже и порядочнее. Пришло время, когда атеисты должны искать нового соглашения с Церковью.
Но поставленный принципиально, вопрос тут же становится так пугающе трудным, что, честное слово, опускаются руки. Как можно договориться с тем, кто верит, хочет верить и не допускает для себя никакой другой мысли, кроме той, догмат которой он не заносит в список запрещенных? Неужели существует какой-то общий язык между мной, идущим от Монтеня и Рабле, и той самозабвенной в своей вере корреспонденткой? Что бы я ни сказал, она все применит к своей доктрине. У нее все решено, поскольку она знает истину в конечной инстанции о мироздании, что придает ее человечеству совершенно иной — и с моей точки зрения весьма странный характер. Чтобы прийти к согласию с ней, я должен был бы разбить эти ее истины в конечной инстанции — но чем убедительнее я стану для нее, тем в большей степени я буду сатанинским и тем плотнее она заткнет уши. Ей нельзя допускать сомнения, а мои доводы станут как раз питательной средой для ее credo quia absurdum.
Здесь проступает страшная аналогия. Когда разговариваешь с коммунистом — нет ли впечатления, что говоришь с «верующим»? Для коммуниста тоже все определено, по крайней мере в нынешней фазе диалектического процесса, он обладает истиной, он знает. И более того, верит, и еще более того, хочет верить. Ты его уже переубедил, да он не переубеждается, потому что он верен Партии: Партия лучше знает, Партия знает за него. Тебе не показалось, когда твои слова отскакивают от этой герметичности, как от стенки горох, что истинный водораздел проходит между верующим и неверующим, и что этот континент веры охватывает такие непримиримые церкви, как католицизм, коммунизм, нацизм, фашизм… Вот в эту минуту ты чувствуешь над собой опасность колоссальной Святой Инквизиции.
Я появился на танцевальном вечере (это было на Новый год) в 2 часа ночи, неся в себе, кроме индейки, много водки и вина. Я договорился встретиться здесь со знакомыми — но их не было — вот и ходил я по разным залам — сел в садике, где неожиданно публика разбилась по парам и начала танцевать.
Это произошло из-за музыки, которой, однако, с моего места почти не было слышно и которая доходила до меня лишь глухим отзвуком ударных или несколькими тонами задорной мелодии, сразу же пропадающей после первых признаков существования. А неземному призыву звучавших фрагментов, всегда возникающих в строгой последовательности, всегда сосредоточенных вокруг какой-то недоступной для меня фразы, здесь соответствовал такой забавный ритм тел, и такой резкий, потешный, до упаду расплясавшийся — к тому же более ощутимый, более реальный, чем та далекая аллюзия, — что, казалось, не музыка вызывает танец, а танец — музыку. Складывалось явное впечатление, что как будто ритм здесь внизу, слишком назойливый, выдирал там, наверху, очертания подтверждающего звука.
Но что за танец! Танец животов, танец развеселившихся лысин, танец увядших лиц, танец отмечавшей праздник утомленной трудом будничности, танец серости и бесформенности. Это не значит, что эта публика была хуже какой-то другой, но были это преимущественно пожилые люди и, в конце концов, это были обычные люди вместе со своей неизбежной нищетой — и эта нищета бесстыдным образом кичилась собой в конвульсиях, которые, будучи лишены музыки, выглядели чем-то оскорбительно-бессовестным, поразительно языческим и дико развязным… Казалось, они решили силой завоевать и присвоить Красоту, Шутку, Элегантность, Веселье и вот, пустив в пляс все свои дефекты и всю свою обыденность, они вместе создавали расплясавшуюся, развеселившуюся форму… на которую они и права-то не имели, которая, по сути дела, была узурпацией. Но это безумное домогательство очарования, доходящее до максимального напряжения, неожиданно выдирало эти признаки жизни мелодии, эти несколько счастливых тонов, которые, нисходя на танец, освящали его в течение одного мгновенья — после чего снова наступало дикое, темное, глухое, безбожное сотрудничество трясущихся, самих собой охваченных тел.
А стало быть, танец создавал музыку, танец силой брал мелодию и делал это вопреки своему несовершенству! Эта мысль глубоко меня взволновала — поскольку из всех мыслей в мире именно она была для нас сегодня самой важной, самой близкой нам […] К этой идее — что танец создает музыку — человечество шло по всем своим путям, она стала вдохновением и целью моего времени, к ней и я стремился по спирали, все теснее и теснее смыкая круги. Но в этот самый момент я был уничтожен. Поскольку отдал себе отчет в том, что я обрел эту мысль лишь ради ее пафоса!