Слой 3
Слой 3 читать книгу онлайн
В последнем романе трилогии читатели вновь встретятся с полюбившимися героями – Лузгиным, Кротовым, Снисаренко... События происходят сегодня. Они узнаваемы. Но не только на этом держится нить повествования автора.
Для массового читателя.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Да нормально, нормально мы с вами будем работать! – воскликнул Луньков. – Право слово, Виктор Саныч, вы как маленький! Знаете, на каком уровне вашу кандидатуру согласовывали? На уровне министерства иностранных дел и управления делами президента! Сам Юмашев бумагу визировал! Кто-то из первых вице-премьеров летит! Понимаете, на какой уровень вас выводят? Да любой губернатор душу бы продал, чтобы в такой компании к немцам прокатиться! Вы там вечерком рюмочку с кем надо выпьете, и любой трансферт получите, напрямую получите, безо всяких там Филипенок...
– Так уж и любой? – буркнул Слесаренко.
– Тут уж от вас, батенька, зависит... С какого боку к кому подойдете...
– Здесь у нас... все? – окончательно сдаваясь, спросил Лунькова Виктор Александрович.
– Сейчас перекусим в столовке, детали обжуем, без десяти два вас представят Селезневу – протокольный визит, пять минут, обмен любезностями и сувенирами...
– Сувениры готовы, – рапортнул Евсеев.
Никаких просьб, никаких проблем, горячая уверенность в исторической роли Госдумы как спасителя Отечества. В два пятнадцать встреча с Бабуриным – надо, полезен, хотя и в опале; потом сразу к Николаеву.
– Это какому?
– Как какому? Генералу Николаеву, бывшему пограничнику, ну вы же знаете его, теперь он депутат.
– Знаю, конечно, но зачем?
– Эх, батенька, – вздохнул Луньков. – Спите вы там, как медведи в берлоге. Николаев сегодня – первый лужковский представитель в Думе, он под «кепку» команду сколачивает; о-оч-чень перспективно, я вам доложу!
– Да уж, – с унылым оптимизмом согласился Слесаренко.
Обедали в большой столовой на первом этаже госдумовского здания. Столовых было две: одна самообслуживания, другая – с официантами; они пошли к официантам. В буфете, предварявшем обеденный зал, Слесаренко увидел сгуртовавшихся за высоким столиком знакомых летчиков в компании с бритоголовым депутатом; победители чокались кофейными чашками, тесно сблизив побагровевшие лица. В обеденном зале, пока искали место, рассаживались и делали заказ, Виктор Александрович с греховным интересом разглядывал вокруг знакомых персонажей. Это было даже не закулисье – нет, напротив, ему казалось, что это сами актеры спустились со сцены в зал к нему, к зрителю, и продолжают рядом с ним свое заученное действо. Привыкший к определенной ясности во всем, или, по меньшей мере, всегда к ней стремившийся, он и сейчас старался разобраться в своем отношении к окружавшим его этим известным людям. И, выскребая донышко души, жуя капустную котлету – Луньков посоветовал, пристрастившийся здесь к аристократическому вегетарианству, – отбрасывая в сторону привычное всякому русскому человеку отношение к властям как зыбкой грани обожания и ненависти, кумирства и палачества, сметая туда же злорадное видение осклизлой макаронины, сорвавшейся с вилки государственного мужа за соседним столом, забыв на миг дословный перевод «парламента» как «говорильни», он там, на самом донышке, нашел одно-единственное правильное слово, и слово это было – зависть.
Почему они, а не я? Чем они лучше, умнее и грамотнее? Да ничем, так ответил бы Виктор Александрович, если б кто-нибудь спросил его об этом в сей момент, но никто его об этом не спросил, и он доел свою противную котлету и заскучал в компотном ожидании.
Из Думы он уехал в поднятого; визиты к Бабурину и Николаеву поменялись местами и временем, генерал-депутат торопился куда-то, вышло коротко и театрально, как у Селезнева, только без сувениров, а вот у Бабурина потом засиделись, пили кофе с печеньем, говорили о Сибири и Москве, опасности зреющего сибирского сепаратизма, подогреваемого фельдфебельскими окриками слабых и непоследовательных федеральных властей, об отсутствии в обществе ясно выраженной национальной государственной идеи, откуда весь этот разброд и шатания от севших поголовно на иглу студентов до черных баркашовских мальчиков и красных мстителей из ревсомола. Слесаренко не мог не поддаться обаянию бабуринской убежденности, но все зачеркивалось внешностью красивого приказчика, этакого героя-любовника провинциальной сцены, сам тип которого был физически неприятен Виктору Александровичу, а потому он тяготился разговором, как тяготился ранее луньковскою котлетой, и при первой же паузе вспомнил вполголоса о бесценности депутатского времени.
В доме на Кузнецком он не без самоедства вдруг поймал себя на том, что мысленно именует уже эту огромную квартиру резиденцией; быстро же освоился, однако! Виктор Александрович попросил Евсеева набрать номер тюменской квартиры и минут пятнадцать говорил с сыном, а больше с внуком о разных разностях, и даже не говорил, а слушал, потому что внук лепетал без перерыва, спеша излить на далекого деда водопад детсадовских великих новостей, а если дед неосторожно прерывал его никчемными вопросами о здоровье или о еде, и слушается ли он папу с мамой, внук издавал в трубке мучительный вопль и кричал: «Дед, помойчи, ты пос’ушай!..», – и продолжал в восторженном захлебе повествовать о том, как после сна, перед полдником, нехороший мальчик по имени Дима украл у него и спрятал «гойшок», и тогда он взял другой «гойшок» и подрался с девочкой, и его наругали.
Прошлым вечером, а скорее даже ночью, когда внук с невесткой уже заснули, у Виктора Александровича состоялся натужливый и неродной какой-то разговор с сыном: про дачу и бутылки, мужскую ответственность за счастье семьи и мужскую же природную безответственность, и прочую напыщенную ерунду – снизив голос до басов, до грани шепотливого рычанья. Сын пожимал плечами и кивал, а Слесаренко все гундел и гундел, не в силах пробиться сквозь двойную стену отчуждения и прежде всего сквозь собственный, его бетонный слой, впервые в жизни осознав, наверное, что сын давным-давно живет отдельной жизнью, о которой он, отец, почти ничего не знает, и куда нынче сунулся со старым воспитательным ремнем, коим нередко помахивал в сыновнем детстве, как думалось тогда – не без пользы и результата, жестокий дурак, замахнулся бы нынче на внука – умер бы сразу, убил бы себя, не моргнув, одной даже мыслью о невозможной возможности причинить боль любимому существу; а сына, значит, не любил, так выходило? Нет, неправда, любил (и любит), но по-другому, рассудочно и порционно, когда случалась надобность проявить или выказать, а далее свет выключался, в последние годы все на дольше и чаще, вот сын и вырос в этой темноте отцовского отсутствия, вырос неплохим и неглупым человеком, и чья вина, что сын не находил нынче потребности душевного соприкасания с отцом – ровно настолько, насколько отец, годами ранее, сам не испытывал особой в том нужды. Но дачу, однако, решили не продавать.
Отзвонивши домой, Виктор Александрович в одиночестве – Евсеев уехал забирать из Госдумы людей, чей визит в представительство был запланирован на восемнадцать ноль-ноль – прогулялся по коридорам и комнатам резиденции, рассматривая мебель и мелочи красивого убранства, подходя к окнам и глядя сверху вниз сквозь матовую кисею высоких штор, подобранных тугими волнами, на предвечернюю цветную суету столичной улицы, совсем уже не русской, европейской. В большой гостиной он уселся на диван, в овале света от неяркого торшера, недолго пялился в картину на стене, пытаясь разгадать сюжет и смысл ее аляповатых пятен, и внезапно почудилось, что сейчас из соседней комнаты вот этим длинным коридором к нему выйдет жена и сядет рядом, и приткнется – всегдашняя ее привычка притык; зваться, прислоняться, искать тепла, как будто мерзла вечно, – жена, не только не живавшая никогда в таких хоромах, но и не видевшая, разве что в кино. Он представил себе как хорошо и просторно и вольно жилось бы им всем в той огромной, но удивительно ладной и не давящей своими размерами, умно скроенной и оборудованной квартире, где они с внуком даже в прятки или в дурацкого Бэтмена с его дурацким другом Робином могли бы играть взаправду, а не шныряя по очереди за бестаинственный шкаф в прихожей.
Он знал, что и в Тюмени уже строят и продают подобные квартиры. Купить такую на зарплату он бы не смог никогда, а вот «получить» – это было реально; почти в такой же проживал Чернявский и кое-кто из «городских» и «областных», не говоря уж про нефтяников, торговцев и банкиров. Что следовало предпринять? Слегка поклянчить, постонать, да просто намекнуть в случайном разговоре, а еще проще – снять на время маску брезгливой неприступности, и – сами прибегут, предложат сами, ведь подбегали же не раз на расстояние контакта: тот же Гарик, и тот же спиртовый король Квадратенко, – да мало ли кто подбегал и отскакивал, и бежал к другим дверям, и все равно получал, покупал свое надобное, отхватывал от пирога и сытно ел, не забывая поделиться; так было и будет всегда, и если он выиграет и его выберут мэром, то и эта московская резиденция станет как бы е г о, а ежели он шевельнет нужной бровью, то в Тюмени стремглав образуется уже не как бы, а его по-настоящему, и все будет сделано в рамках закона, и никто не подкопается, никто не плюнет ему в очи, а коль и захочет, то не доплюнет – высоко и далеко. Вот только жена никогда не увидит, не войдет и не сядет, приткнувшись, а сыну пока хватит и той квартиры, что есть. «Так неужели, – подумал он с горечью, – надо было потерять жену, чтобы остаться честным человеком?».
