Радуга тяготения
Радуга тяготения читать книгу онлайн
Томас Пинчон - одна из самых загадочных фигур в мировой литературе. А. Зверев писал о нем: «Он непредсказуем. Оттого и способен удерживать интерес публики годами, десятилетиями - даже не печатая решительно ничего».
«Радуга тяготения» - роман с весьма скандальной судьбой. В 1974 году ему было решили присудить Пулитцеровскую премию, однако в последний момент передумали. От медали Национального института искусств и литературы и Американской академии искусств и литературы он отказался, никак не объяснив свой поступок. Потом роман все же был удостоен Национальной книжной премии. Но и здесь не обошлось без курьеза - Пинчон на вручение этой престижной награды не пришел, прислав вместо себя актера-комика.
Наконец у российского читателя появилась возможность прочитать перевод этого романа, который по праву считается одним из лучших образцов постмодернизма.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— А что делать с Ильзе? А если там драка? — А если там драка, что делать с Францем?
Она пыталась объяснить ему про уровень, которого достигаешь, встаешь туда обеими ногами, когда теряешь страх, все к черту, ты проник в мгновенье, идеально соскальзываешь в его канавки, серо-металлические, но мягкие, как латекс, и вот фигуры уже танцуют, хореограф каждой определил то место, где она есть, коленки под жемчужного цвета платьем сверкают, когда девушка в платке нагибается за булыжником, мужчину в черном пиджаке и коричневой вязаной безрукавке хватают шуцманы, по одному за каждую руку, тот пытается не опускать голову, скалит зубы, пожилой либерал в грязном бежевом пальто пятится на шаг, чтоб на него не навалился падающий демонстрант, оглядываясь поверх лацкана как-вы-смеете или осторожней-только-н е-меня,и очки его полнятся зиянием зимнего неба. Вот мгновенье — и его возможности.
Она даже пыталась — из тех основ счисления, которых нахваталась, — объяснить Францу: когда At стремится к нулю, стремится бесконечно, слои времени тоньше и тоньше — череда комнат, и у каждой следующей стены серебрянее, прозрачнее, ибо чистый свет нуля все ближе…
Но он качал головой:
— Это другое, Лени. Важно довести функцию до ее предела. At — просто условность, чтобы это могло произойти.
Он умеет, умел несколькими словами все лишить восторга. И не особо подбирал эти слова притом: у него такое инстинктивно. Когда они ходили в кино, он засыпал. Заснул на «Nibelungen» [81]. Пропустил, как гунн Аттила с ревом налетел с Востока, чтобы истребить бургундов. Франц любил кино, однако смотрел его так — задремывая и просыпаясь.
— Ты причинно-следственный человек, — кричала она. Как он соединял те фрагменты, что видел, открывая глаза?
Он и впрямь был человеком причинно-следственным: беспощадно цеплялся к ее астрологии, рассказывал, во что ей вроде бы надо верить, затем отрицал.
— Приливы, радиопомехи — черт, да больше толком ничего. Перемены там никак не могут производить перемены тут.
— Не производить, — пыталась она, — не вызывать. Все это идет вместе. Параллельно, не серийно. Метафора. Знаки и симптомы. Наносятся на карту в других системах координат, я не знаю… — Она и впрямь не знала, она лишь пыталась дотянуться.
Но он говорил:
— Попробуй что-нибудь вот так спроектировать, да еще чтоб оно работало.
Они посмотрели «Die Frau im Mond» [82]. Франц развлекался — эдак снисходительно. Придирался к техническим частностям. Спецэффекты делали какие-то его знакомые. Лени же увидела мечту о полете. Одну из множества возможных. Реальный полет и мечты о полете идут вместе. И то и другое — элементы одного движения. Не А, потом Б, но все вместе…
Хоть что-нибудь у него могло быть долговечным? Если бы еврейский волк Пфляумбаум не подпалил свою фабрику красок у канала, Франц, может, и посейчас трудился бы днями напролет на невозможную аферу этого еврея — разработать узорчатую краску, растворял бы один терпеливый кристалл за другим, с маниакальной тщательностью контролировал температуры, дабы при остывании аморфный завиток сумел бы — ну хоть на сей раз, а? — вдруг измениться, замкнуться в полоски, горошек, клеточку, звезды Давида, — а не нашел бы однажды ранним утром почернелую пустошь, банки краски, взорвавшиеся огромными выплесками кармазина и бутылочной зелени, вонь обгорелого дерева и лигроина, и Пфляумбаум не заламывал бы руки ой, ой, ой, подлый лицемер. И все ради страховки.
Поэтому Франц и Лени некоторое время очень голодали, а Ильзе что ни день росла у нее в животе. Работы подворачивались тяжкие, и платили за них так, что и смысла нет. Это его доканывало. Потом он как-то вечером на топких окраинах встретил старого приятеля из Мюнхенского политеха.
Он бродил весь день, муж-пролетарий, расклеивал афиши какой-то счастливой кинофантазии Макса Шлепциха, а Лени тем временем лежала беременная, приходилось ворочаться, когда слишком вступало в спину, в меблированном мусорном ящике, выходившем в последний из Hinterhöfe [83]их многоквартирного дома. Давно стемнело и жутко похолодало, когда его ведерко с клейстером опустело, а все афиши расклеились — чтоб на них потом ссали, сдирали их, замалевывали свастиками. (Может, тот фильм входил в квоту. Может, там была опечатка. Но когда Франц пришел в кинотеатр в означенный на афише день, там стояла темень, пол в фойе завален обломками штукатурки, а изнутри театра — ужасный грохот, так шумят, когда здание сносят, только вот никаких голосов, ни лучика света… он покричал, но разрушение продолжалось, лишь громкий скрип раздавался в недрах под электрическим козырьком, который, как он теперь заметил, не горел ни единой буквой…) Он забрел, усталый, как собака, на много миль к северу, в Райникендорф — квартал небольших фабрик, ржавые листы на крышах, бордели, ангары, кирпич вторгается в ночь и упадок, ремонтные мастерские, где вода для охлаждения изделий застояло лежала в чанах под пленкой пены. Лишь редкая россыпь огоньков. Пустота, сорняки на пустырях, на улицах никого: район, где каждую ночь бьется стекло. Должно быть, ветром несло Франца по грунтовке, мимо старого армейского гарнизона, нынче занятого местной полицией, среди сараев и инструментальных складов к проводочной ограде с воротами. Те были открыты, и он ввалился. Ощутил звук — где-то впереди. За лето до Мировой войны он на каникулах ездил в Шаффхаузен с родителями, и они на электрическом трамвайчике отправились к Рейнским водопадам. Спустились по лестнице, вышли к деревянному павильончику с заостренной крышей — а вокруг сплошь облака, радуги, капли пламени. И рев водопада. Он держался за руки обоих, подвешенный с Мутти и Папи в холодной туче брызг, едва различая наверху деревья, которые прилепились к кромке водопада влажным зеленым мазком, а внизу лодочки туристов, что подходят почти туда, где в Рейн низвергается потоп. Однако сейчас, в зимней сердцевине Райникендорфа он был один, руки пусты, спотыкается по мерзлой грязи через старую свалку боеприпасов, заросшую ивой и березой, свалка разбухает во тьме к холмам, тонет в трясине. Где-то посреди перед ним громоздились бетонные казармы и земляные укрепления 40 футов высотой, а шум за ними, шум водопада, нарастал, взывая из памяти. Вот такие выходцы с того света нашли Франца — не люди, но формы энергии, абстракции…
Сквозь дыру в бруствере он затем увидел крохотное серебряное яйцо — пламя, чистое и неколебимое, вырывалось из-под него, освещая силуэты людей в костюмах, свитерах, пальто: люди наблюдали из бункеров или траншей. То была ракета на стенде: статические испытания.
Звук начал меняться — прерывался то и дело. Францу, изумленному донельзя, он не казался зловещим — просто другим. Но свет вспыхнул ярче, и фигуры наблюдателей вдруг стали падать по укрытиям, а ракета испустила запинающийся рев, долгую вспышку, голоса завопили ложись,и Франц дерябнулся оземь как раз в тот миг, когда серебряная штуковина разорвалась, зашибенский бабах, металл завыл в воздухе там, где Франц только что стоял, Франц вжался в землю, в ушах звенит, даже холод не ощущается, в этот миг вообще никак не проверить, по-прежнему ли он в своем теле…
Подбежали ноги. Он поднял взгляд и увидел Курта Монтаугена. Всю ночь, а то и весь год ветер гнал их друг к другу. К такому вот убеждению Франц пришел: это все ветер. Теперь школярский жирок по большей части сменился мускулатурой, волосы редели, лицо темнее любого, что Франц наблюдал всю зиму на улицах, — темное даже в бетонных складках тени и пламени от разметанного ракетного топлива, — но это, без сомнения, Монтауген, семь или восемь лет прошло, а они тут же друг друга узнали. Они когда-то жили в одной сквознячной мансарде на Либихштрассе в Мюнхене. (Франц тогда в адресе видел знамение, ибо Юстус фон Либих был одним из его героев — героем химии. Позднее в подтверждение курс теории полимеров ему читал профессор-доктор Ласло Ябоп — последний в истинной цепочке преемников: от Либиха к Августу Вильгельму фон Хофману, затем к Херберту Ганистеру и к Ласло Ябопу, прямая сукцессия, причина-и-следствие.) Они ездили в Политех одним грохочущим Schnellbahnwagen [84]сего тремя контактами, хрупкими насекомыми ногами, что елозили, визжа, по проводам над головой: Монтауген изучал электромеханику. После выпуска уехал в Юго-Западную Африку — какой-то радиоисследовательский проект. Некоторое время они переписывались, потом бросили.