Старая проза (1969-1991 гг.)
Старая проза (1969-1991 гг.) читать книгу онлайн
Феликс Ветров
Дорогие друзья!
Буду рад, если благодаря порталу Proza.ru мои вещи найдут своего читателя на страницах Интернета. Также буду сердечно рад получить читательские отзывы на них. Пишите, пожалуйста.
Несколько слов о себе: родился в Москве в 1947 году. По первой специальности — художник-график. Много работал как иллюстратор в разных изданиях: оформлял журналы, книги. После Московского художественного училища «Памяти 1905 года» окончил Литературный институт имени Горького, отделение прозы. Работал в такси, на нескольких заводах, в разных учреждениях и редакциях. Чем только не приходилось заниматься, чтоб добыть копейку: рисовал, писал радужные лозунги социализма, расписывал стены, фотографировал, много преподавал, пересчитывал говяжьи туши и консервные банки, сторожил гардеробный трест, выпускал как литредактор компьютерный журнал… Впервые опубликовал свою прозу в журнале «Смена» в 1970 году. Затем в журналах «Юность», «Литературная учеба» и других изданиях увидели свет несколько повестей и рассказы. Почему-то довольно много шуму наделала в свое время небольшая повесть «Сигма-Эф» в «Юности» (№ 1/1974), затем она неоднократно переиздавалась в родном Отечестве, в ГДР на немецком и даже в КНР на китайском — как яркий пример ревизионизма и «хрущевизма без Хрущева». Первая книга «Картошка в натюрморте» вышла в издательстве «Молодая гвардия» в 1982 году. Как в штате, так и внештатно много работал как редактор, литературный и художественный критик. Свыше 15 лет внештатно (в штат на ТВ не брали) писал телевизионные сценарии больших игровых передач на темы культуры и зарубежной литературы, по истории русской науки, а также известной детской образовательной передачи «АБВГДейка». Все они множество раз были в эфире в период 1979–1996 гг. С 1990 года выступал как автор статей, эссе и литературных рецензий в ряде крупных христианских изданий и светских газет («Независимая газета», «Накануне», «Русская мысль», «Россия» и др.). Автор сценария 5-серийного телевизионного фильма (1994) «От Рождества до Пасхи», который также многократно шел в эфире.
В настоящее время опубликовано семь книг: проза, публицистика, эссе и размышления христианина.
Произведения переведены на 10 языков и опубликованы в Венгрии, Германии, Греции, США и др.
Член Союза писателей Москвы.
С 1998 года живу в Германии, в Нижней Саксонии.
ICQ: 238170414
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
«А ведь я — ничтожный! — думал он. — Не умею быть свободным. Хочу, могу и не умею! Четыре сотни. Не ахти какая сумма, когда-то в месяц больше выходило, не хватало, а теперь в голове от них кавардак полный, а на сердце — такая муть! Как ни вертись: „Знает кошка…“»
Но что, что сделал он плохого? Что натворил гадкого, скверного, чего, вообще говоря, стыдиться? Непонятно! Отчего ж посреди ребер этот тошнотный укор?
А тот, что сидел напротив, пуская по скатерти желтые лучики от граненого золотого перстня, красиво расставил перед собой фужеры, расположил тарелки в виде композиции из белых кругов, поправил пальчиком узел галстука — он готовился к еде с этаким чистым, искренним сердечным волнением. Да-да, он знал толк в радостях жизни и хотел взять их сполна — и сейчас это были какие-то… кнедлики… медлики? Ну да, кнедлики. Все правильно. Кнедлики.
Сапроненко закрыл глаза.
Когда-то и у него все было так же, и этот здоровый простодушный аппетит, и эта природная радость, что ты есть, крепкий и живой. Да-да, было, все было.
Потом… к добру или не к добру, но он понял однажды… И может, лучше б не было никогда той страшной ночной мысли, что жизнь… жизнь ускользает — в еде, калыме, в суете. Мысль эта не была одета никакими словами, она просто явилась и заслонила собой все. И ему сделалось тогда так жутко, будто дали посмотреть на собственную смерть.
Все тяготы последних лет шли от нее, от той мысли, и как же славно и просто было тянуть нехитрую лямку прошлой жизни без нее! Но он все же выбрал для себя эту долгую пытку и знал, что избавиться от неё значило перестать быть вообще.
Той ночью он узнал, что есть в нем сила.
Она еще никак не вырвалась, никак не показала себя под тем южным низкозвездным небом, но она ходила в груди, давила в виски, и он понял той ночью, что надо или отдать этой силе всё, или забыть о ней.
Он ушел. Сам. Никто не неволил.
И хватал теперь жадно то, о чем и думать не думал все прошлые годы, все спрашивая себя — то ли, так ли берет, полной ли мерой загребает… Он чувствовал, как рядом с Сафаровым, рядом со многими другими людьми… в рокоте Гродбергова органа — когда затаскивал в консерваторию Во- лодька — быстро и неуклонно тяжелее, весомее становился его шаг, но…
Но сколько бы ни раздумывал он теперь над тем, что таким ненужным показалось бы ему раньше… над тем, что таилось в вытянутых ликах Эль Греко и светлых красках Дионисия, все равно он чувствовал, что не продвинулся ни на пядь: слишком далек и громаден простирался путь от его натюрмортиков «в колорите» до редких острых вершин тех великих старых холстов в сетке трещинок-кракелюр и осыпавшихся вместе со штукатуркой, почти смытых столетиями фресок.
А то, глядишь, и всколыхнется вдруг зависть: «Живут же людишки! Нормально живут, спокойно, не дергаются, не тянут из себя жил…»
Зависть! Если можно чему завидовать — так здоровью и таланту. Как хорошо он это знал сегодня, на подходе четвертого десятка!
Но как бы отлично он ни знал, «что есть что», сволочь-зависть подступала, исподволь, неслышно, щекочущим сердце искушением швырять деньгу, потом приходило ясное понимание своей бездарности, нет, не бездарности даже, а отсутствия особой связи с миром, которую зовут по-разному, чаще — искрой Божьей, а это значило, что вообще ничего нет, все держится ни на чем, летит невесть куда сплошной перемешанной кашей, и единственное, что казалось тогда реально присутствующим в этой смутной кутерьме, были опять же деньги: проклятые и желанные монеты, тугрики, рубчики, башли — за проданную свою силу, время, за нужное кому-то умение проводить линии и смешивать краски.
Сидевший напротив человек, приглаживая свои гладкие светлые волосы, обеспокоенно глянул на Сапроненко и тотчас отвел глаза, до-видимому, прикидывая, не помешает ли его радости этот скуластый, не затеет ли, напившись, пьяную катавасию? Пускают же сюда таких!
Эти мысли так рельефно вычеканились на лице блондина, похожем на умытое личико образцово-показательного первоклассника, что Сапроненко улыбнулся и, подняв рюмку, приветственно кивнул своему соседу.
Минутой раньше тот налил себе из точно такого же графинчика в точно такую же рюмку и неторопливо выпил, глядя ему прямо в лоб, как бы не видя, понюхал лимонную дольку, радостно куснул ее, схватил вилку, поддел грибок и принялся за салат.
Сейчас, заметив кивок Сапроненко, он перестал жевать, замер, чуть кивнул и опустил глаза к тарелке.
А Сапроненко, отвалившись на спинку стула, ждал, когда коньяк «дойдет». Уголек, вдруг зажегшийся внутри, разгорался все сильнее.
Первый — про себя, безмолвный — тост был за удачу.
«Ну, Сашок, — сказал он самому себе, — за победу, за этот день, за тебя, дурачка!»
Нет-нет, что-то явно сказалось не так. Не теми словами…
«Л-адно-о! Выпил — и конец! — заглушая эти слова, прикрикнул на себя Сапроненко. — Нечего миндальничать тут! Давно в мясо вошел, не мальчик! Жизнь одна-а…»
И вот… вот — рюмка туманится от жгучей рыжей настойки, дубовой корой, орехами и карамелькой плещет, играет, сверкает коньячок — похуже, чем тот, днем, у Михаила Борисовича… однако ж тоже — марка! На большой тарелке — в бледной зелени салатных листков — пахучим жиром, морем, волной, шаландой сочится, просится к губам янтарная осетрина, холодной тонкой солью, чуть касаясь ноздрей, распластались ломтики семги, оливки катаются, чернеет икра…
И как только уголек вспыхнул, огнем вырвался из его темных глаз, он улыбнулся, лег грудью на край стола и закрыл лицо руками, так и сидел, улыбаясь.
И тут грянул оркестр. Взвыл, затянул и повел тему саксофон, зарычал, засвистел электроорган, зарявкали гитары, зазвенели тарелки, забили в грудь, в стены, в пол кожи барабанов, и фоном, неостановимо рассыпаясь металлическим шелестом, пошли работать, охватывая все сеткой своей власти, метелки.
В зале потемнело, свет ушел на эстраду, где в луче красного прожектора, изгибаясь и кланяясь, дул в мундштук сверкающего инструмента длинный седой саксофонист. Играли резкое, мощное, подавляюще-громкое, музыка дрожала в теле, стискивала голову зажигательно-надрывной силой, свет мигал, замелькали тени мужчин, ведущих женщин на площадку.
Сапроненко, жадно уткнувшись в тарелку, работал зубами, и само получалось, что жует и глотает он в такт музыке, а оркестр ревел со всё более грозной озверелостью, по высокому потолку скакали, сталкиваясь и разлетаясь, красные и зеленые тени, искрились в темноте на столах графины и фужеры, вспыхивали то там, то здесь очки.
Блондин радостно оглядывал зал, уже пристреливаясь глазами к женщинам, а Сапроненко все не размякал, как всегда с ним бывало от вина, он мрачнел от рюмки к рюмке, чернел, прорастал злобой и голодной жадностью.
Оркестр уже играл другое, и какая-то разукрашенная, с блестящими губами и веками, объявленная в микрофон под хлопки ресторанных знатоков Ирочка качалась в красном луче, вытягивая, закатив глаза, нечто хрипловато-низкое, насчет любви, и встряхивала красными длинными волосами.
Потом заиграли медленное, тягучее и грустное, сипловато и низко, так что задрожала посуда, расплылся, раскинулся над залом голос саксофона.
Вещь была знакомая, слышанная много раз, только слегка обработанная… твердый и глубокий металлический голос, безнадежные его вздохи вдруг стиснули Сапроненко горло, он перестал есть, замер с непрожеванным куском.
Да как же это?!
Как же это, что он тут, один, без Володьки, сидит, обжирается, сосет коньяк — стопка — три двадцать…
Сапроненко засмеялся, глядя, как много еще наставили перед ним разных украшенных петрушечкой-яичком и всяким прочим сельдереем вкуснющих штук.
«Ну, что глядишь?! — безмолвно крикнул он себе. — Или глаза разбежались? Жри! Ткнул клювиком, куда надо, так лопай, падла!»
Но кусок уже не лез в горло, а официантка все подходила с подносами и ставила, ставила вокруг него, и он понимал, что этого уже не съест вовек.
— Попрошу… — он протянул ей пустой графин, — еще…