Первая жена
Первая жена читать книгу онлайн
«Резать жизнь на куски: детство — первая книга, брак — вторая, великая внебрачная страсть — третья, болезнь ребенка — четвертая, это мне не интересно. Я предпочитаю рассказывать истории, которые увлекают меня далеко отсюда», — говорила Франсуаз Шандернагор после своей третьей книги о Франции XVII века. Но через пять лет она напишет роман о себе, о своем разводе, о своей погибшей любви, о возрождении к жизни.
Роман «Первая жена» принес выпускнице Высшей школы Национальной администрации, члену Государственного Совета Франции славу одной из ведущих писателей страны.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Конечно, те противоядия, что мне вводили, хлопоты, которыми меня окружили, больше сделали для моего спасения. Но из этого спуска в ад я вынесла уверенность, которая должна была поддержать меня среди предстоящих мне испытаний: моим книгам нужна я сама.
— Ну ладно, — в конце концов заявил хирург, которого даже обрадовало то, что он с полным правом может возвращаться в собственную постель, — оперировать будем завтра, под общей анестезией. Не волнуйтесь, вводить мы вам будем уже другие препараты!
Меня отвезли на каталке в пустую палату. Меня мучила жажда, но нельзя было проглотить и капли воды до начала операции, — может быть, можно хотя бы смочить губы? И думать нельзя — на этот раз распоряжения выполнялись досконально, с абсурдной точностью. «Упала с лестницы!» Как меня достали эти «падения с лестницы». И аллергия в довершение всего! Есть, есть аллергия, это уж точно!..
Я дрожала от холода в постели: чтобы согреться, у меня не было ни халата, ни ночной рубашки, ни носков, ни мужа. Из-за свободной повязки на руке пальцы у меня ныли, болеутоляющие мне не давали: «Мы вам повторяем: до операции — ничего!» Аллергический шок, боль, неудобство, страх перед тем, что «все начнется снова», бессилие, — глаз я так и не сомкнула. И в довершение всего читать мне было совершенно нечего!
Вскоре однако, кое-что появилось: коротенькая записка «с извинениями», о которой я говорила, муж нацарапал ее на листке из ежедневника. В том возрасте, когда женщина уже не может дать никому новой жизни, я, как мне показалось, разрешилась собственной смертью; но «будущий отец» ничего не знал об этом «неприятном событии»: он так и сидел в своем зале ожидания, и ему никто не сказал ни про сложность моего перелома, ни про то, что анестезию оказалось невозможно сделать. Я умерла, а он и не подозревал об этом! Записка его показалась мне на удивление запоздавшей… Я возвращалась издалека, он же, по-прежнему очаровательный, нерешительный и легковесный, так и не двинулся с места. Впервые заговорил во мне инстинкт самосохранения, и он гнал меня прочь от него — «Away!» Хватит ходить туда-сюда, хватит уверток: из-за него у меня сломана рука (никому бы не пришло в голову поставить боксировать в одну категорию великана ирландца и низкорослую уроженку Оверни!), из-за него я умерла. И раз умирала я одна, то и жить буду тоже одна.
Время под тусклым светом, струящемся с потолка, тянулось медленно, очень медленно. В палате появился телефон, но мне некому было звонить: все мои родственники, лучшие друзья уехали из Парижа на праздник, дети отплясывали рок на парижских улицах. Никто не знал, где я, что со мной случилось. Никто, только мой муж.
И в конце концов на рассвете, совершенно измучившись, я позвонила ему, мужчине моей жизни, моему «спутнику жизни». Он еще был дома, ждал детей. Я сказала, что мне плохо, страшно, что я, конечно, постарела, но все еще не выросла, я не хотела оставаться в этой больнице, я боялась операции, я хотела хорошего анестезиолога, хирурга, которому можно доверять, мне было нужно, чтобы мною занялись, чтобы меня успокоили, пожалели…
Он позаботился обо всем («Не волнуйся, моя маленькая Катти, попробуй заснуть, лапочка»), и до своего отъезда подготовил мой перевод в другую больницу. Ему всегда нравилось защищать меня от других, он не выносил, чтобы меня расстраивали, мучили, — только он один имел право причинять мне горе, мои страдания — это его королевство… В другую больницу я прибыла в плачевнейшем состоянии. Как после кораблекрушения. Двадцать четыре часа без воды, тридцать шесть без еды, сорок восемь без сна и семь лет без отдыха. Семь лет я только и думала о том, как мне продержаться, и семь лет отрицала собственную жизнь.
В довершение всех этих страданий меня тут же взяли на операционный стол. Когда после операции ко мне вернулось сознание, я чувствовала себя, как на небесах. В «зале просыпаний», где полдюжины послеоперационных больных, лежа на каталках, выстроенных в ряд, один за другим выходили из тумана сна без сновидений, все показалось мне очаровательным: теплое одеяло, которым меня накрыли, белая простыня, на которой я лежала, освещение, воздух, само мое тело — легкое, гибкое, нежное. Мне больше не было холодно, плохо, я перестала бояться. Громко и без всяких пауз я принялась благодарить отсутствующих (хирурга, анестезиолога, всю бригаду) и присутствующих (других больных, медсестер). Это был непрерывный акт благодарения, бормотание, лепет новорожденного, который время от времени прерывался отрывистыми ответами медсестер, которых я со своего места не видела, но между двумя «спасибо» успевала спросить обо всем что угодно — об их жизни, о жизни больницы, о состоянии пациентов. Я чувствовала в себе любовь ко всему миру, мне все было интересно. Я была жива. Я была на верху блаженства, а лица всех тех блаженных, которых я смогла увидеть, когда оказалась в состоянии поднять голову, были черными, с широченными белыми улыбками. Я решила, что оказалась в разноцветном раю и Бог судил мои прегрешения, глядя на меня своими понимающими глазами, вокруг которых разбегались мелкие морщинки…
Передо мной простиралось вечное блаженство: полтора месяца в гипсе, два месяца освобождения от работы, год на то, чтобы научиться снова пользоваться искалеченной рукой, и «остаточная инвалидность», к которой я в конце концов должна привыкнуть. Мне даровали больше, чем отсрочку, мне даровали воскрешение.
Как только я кончила умирать, я начала искать себе могилу.
Мне хотелось найти ее до того, как я и вправду навсегда закрою глаза: мне предоставили вторую попытку, бесплатную жизнь, мне ничего не хотелось в ней терять, даже кладбищенскую меланхолию, кладбищенский гравий и хризантемы, могильные участки, вытянувшиеся в линию и тесно стоящие, как в классе, школьные парты в первый день учебы, надгробия… Я долго мечтала о двухместной могиле, о последнем матримониальном земном пристанище, как в тех грустных песнях, которые пела мне бабушка в Комбрайе, когда укачивала перед сном: «Скажите, матушка, могильщикам, пусть роют яму для двоих!», «откройте могилу, снимите с нее камень, я хочу быть рядом с моим супругом» [3]. Раз уж я была соединена с ним навеки, мне нужна была одна с ним могила.
И даже спустя многие месяцы после его исчезновения из моей жизни я продолжала искать двойную могилу. На всякий случай… Я упорствовала в своей преданности и хотела сохранить за ним место в доме моей смерти. Мне потребовалось много сил, чтобы заставить себя закрыть дверь, пусть даже могильную, иначе это означало бы, что я отношусь к нему, как к блудному сыну, как к ребенку…
Отказавшись от «идеи открытой могилы»: не надо открывать могилу, не надо звать к себе ни под землю, ни под каменную плиту, — я выбрала кремацию. Пусть обратят в пепел женщину, от которой остался лишь пепел! Пусть поместят этот пепел в урну и запечатают! Место для этой урны у меня уже есть: то кладбище галло-римского времени, которое обнаружили в саду моего дома в Комбрайе, — десяток вырубленных из гранита надгробных ваз, которые кучно стоят на полянке на полдороге между домом и озером. На некоторых из моих надгробных ваз давно нет «крышек», и во всех давным-давно — пепла тех, кто зарезервировал это место для себя. Место свободно… Я люблю Историю, да и шулерство не презираю: мой прах, заключенный в погребальную нишу, предназначенную для Цезаревых легионеров, стал бы лучше на целых две тысячи лет! Я — старуха, а стану древностью! И, кроме того, если в один прекрасный день придет желание смешать с моим прахом прах изменника, если кто-нибудь в порыве раскаяния все-таки захочет… ну так вот — он этого не сможет! От наших тощих предков оставалось так мало пепла, что ниша в погребальной вазе не могла вместить в себя бренные останки рыжего великана вместе с останками маленькой брюнетки.
Ну вот все и улажено! Остается только нерешенным вопрос, что же станет, если меня сожгут, с изнурительно шикарным пеньюаром, с кольцом с изумрудом, с черной жемчужиной. Что за ерунда, за это время пеньюар будет съеден молью, кольцо потеряется, а жемчужину украдут! Все, что переживет меня, рано или поздно меня покинет: этот дом, который детям покажется слишком накладно любить, кладбищенский сад, который зарастет травой… «Как бы там ни было, — с совершенно армейским здравым смыслом заявил в конце концов мой отец, — глупо требовать, чтобы тебя похоронили в этом саду! Наследники продадут дом посторонним людям, и на могилу будет даже не прийти! И, кроме того, наличие кладбища снижает цену дома! Кому нужен чей-то труп у себя дома?» Он прав: и деревья срубят, которые я посадила, и оставят пылиться на чердаке книги, которым я отдала собственную жизнь…