Смерть автора
Смерть автора читать книгу онлайн
Комбинация «роман-шутка аспирантки филфака» + «стилизация под британскую беллетристику начала XX века» + «вампиры» не сулит ничего, кроме неизбежного похода к мусоропроводу, однако, по первой же странице «Смерти автора» становится ясно: перед нами исключение из правил!
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Он запечатлел на бумаге своё настоящее лицо. То нестерпимое лицо, от которого он меня уберёг до сих пор — которое «Тимоти» видел в зеркале. Несчастная Дороти Уэст видела его целых два раза. Ни один художник, кроме него самого, не в силах перенести это на бумагу; я видел более тридцати его портретов, как старинных, так и теперешних — и ни один из них не похож на другой. Но этот кошмар, глянувший на меня с клетчатого листа тетради! О костюмных принадлежностях можно было только гадать — он не довёл рисунок до шеи, опустив не до конца прорисованные локоны в пустое пространство. Но лицо, смотревшее на меня, было нарисовано с жуткой убедительностью. Теперь я мог видеть, что все мои догадки, — каков же он на самом деле, — которые я отчасти воплотил в романе, были пустой дешёвой фантазией. Я сочинил ему облик ходячего мертвеца, заживо тронутого тлением; но тот, кто был изображён на рисунке, был во много раз живее меня самого — на его ужасный румянец, на его алую лучезарную улыбку было затрачено немало фаберовского грифеля. Это было то же лицо, что я привык видеть рядом с собой, — и не то же. Как описать его? Дороти Уэст явно обладала литературным дарованием, но её описание не даёт даже слабого подобия того, что представляло собой это лицо. Прежде всего, оно было прекрасно. Какая-то невероятная, отталкивающая красота исходила от него. Я видел однажды раскрашенный фотоснимок с картины Караваджо, где Юдифь ударом меча отсекает голову Олоферну; кошмарное, отвратительное зрелище — кровь бьёт фонтаном из перерезанных артерий, рот Олоферна сведён в судороге крика, но при всём при том эта картина прекрасна; трудно понять, что доставляет нам столь извращённое эстетическое наслаждение. Таким же было и лицо Мирослава на рисунке: в него непостижимым образом вместились все Юдифи и Олоферны на свете. Это было прежде всего лицо балканского повстанца, отчаянного и безжалостного, ожесточившего своё сердце в борьбе с врагами; но вместе с тем в нём было что-то невыразимо детское — простодушие, граничащее с лукавством, и лукавство, граничащее с простодушием. Как возможно ужиться всему этому в чертах одного лица? Впрочем, может быть, противоречия тут нет — ведь дети самая жестокая нация.
Но нет, детская жестокость бессмысленна, а в нём я этого не замечал. Он не из тех, кто отрывает голову черепахе, чтобы проверить, сможет ли она ползать без головы. Для этого он слишком мудр, недетски — и портрет убеждал в этом лишний раз. Огромные прекрасные глаза смотрели со всей горечью мудрости; я вдруг осознал, что мудрость и доброта, те достоинства, которые мы всегда ожидаем встретить идущими рука об руку, в реальности едва ли совместимы — менее, чем красота и безобразие, воинственность и детскость. Трудно быть добрым, приобретя мудрость; Франциск Ассизский понял это и предпочёл остаться глупым, как и наш современник Честертон. Самое парадоксальное, что Мирослав католик, как и они.
Из дневника о. Патрика Келли, священника церкви святой Женевьевы в Ноттинг-Хилле
8 декабря 1913. Мне надо обязательно это записать, иначе я сойду с ума. Мне никогда ещё не приходилось слышать ничего подобного; Бог или дьявол ввергает меня в это испытание?
Сегодня я принимал исповеди… но начать нужно не с этого. Верно, начать надо с того, что на прошлой неделе резко похолодало, что в церкви стоит ледяной холод и сквозняки дуют по ногам под дверью исповедальни (потому что нет средств даже на то, чтобы замазать щели в окнах, а из западного витража вывалилось несколько стёкол, всё-таки не старинная работа, сработано кое-как тридцать лет назад, а что делать, когда все старые церкви остались за англиканами, и ведь не предъявишь претензий к Генриху VIII). Какую чушь я горожу! Это оттого, что у меня поднялась температура, мне долго пришлось сидеть в простывшей исповедальне, слушая бесконечный перечень мелких грешков миссис Д. и миссис О., оттого, что я закоченел от холода, сидя в одной сутане поверх рубашки (это потому, что моя единственная шерстяная фуфайка не просохла после стирки, хотя зачем я это пишу?), и у меня онемели пальцы на руках, и — я каюсь, теа maxima culpa — я испытывал не очень христианские чувства по отношению к старухам, которые носятся со своими прегрешениями как курица с яйцом (Господи, прости мне это высказывание!). Но неужели они так серьёзно относятся к чепухе, которую мне рассказывают, что полагают, будто Бог не простит их без моего вмешательства (а также что я лично должен искупать их грехи своим насморком)?
Наконец я отпустил своих прихожанок и собрался было уходить (признаюсь, иногда чересчур приятно сменить епитрахиль на тёплый шарф) — когда тут и появился этот человек. Я знаю в лицо весь свой немногочисленный приход и ручаюсь, что его никогда не было в числе моих прихожан. Да и вообще он выглядел как иностранец — не то грек, не то албанец (почему албанец? Это я прочёл в газете про независимость Албании, а если бы не прочёл, то вряд ли бы знал такое название — где эта самая Албания находится, я слабо себе представляю). Во всяком случае, у него были длинные тёмные волосы, падавшие на лицо, и большие усы, а глаза навыкате и совершенно безумные. Да, на нём было пальто непонятного фасона на коричневом меху — видимо, дорогое, — а в руках он держал меховую шапку. Таким образом он приблизился к решётке и хриплым голосом сказал:
— Святой отец, мне нужно исповедаться.
Тогда я (я увидел, что он не в себе и что ему в самом деле требуется помощь — я не смог бы ему отказать) спросил его, католик ли он. Он ответил, что да, он католик, хотя и перешёл в католичество взрослым, и в доказательство совершенно твёрдо произнёс по-латыни обязательные формулы, которых требует исповедь, преклонив колени у решётки.
Тут я подхожу к самой странной части того, что должен рассказать. Мирослав — так назвался этот человек — не сразу смог приступить к исповеди; он напряжённо шевелил губами, несколько раз с волнением взглядывал мне в лицо и, наконец, сцепив перед собой руки, начал. Казалось, он взвешивал, можно ли мне довериться; и я знаю, что вид у меня идиотский — я выгляжу моложе своих лет, и у меня нос распух от насморка (и к тому же оправа очков замотана аптечным пластырем, потому что развалилась сегодня в шесть часов утра, и когда мне было отдавать её в починку?). Тем не менее он всё-таки приступил к исповеди.
Господь Вседержитель, меня и сейчас колотит, когда я это пишу!
То, что мне пришлось услышать, было чудовищно; не только непостижимо жестоко и страшно, но и непостижимо мерзко. Я оцепенел — я был в шоке, я даже не знал, как отозваться на это. Не знаю, что значит выражение «кровь стынет в жилах», но, кажется, именно это я и испытал. Уж на что я одеревенел от холода в нашей нетопленой церкви — куда тут холоднее, — но тут мне показалось, будто ледяная чёрная вода смыкается над моей головой. Этот ужасный человек рассказывал мне всё это с какой-то странной улыбкой; но ведь этого не могло быть, такого просто не бывает, мне надо было сразу догадаться, что он не в своём уме — но какое бесстыдство нужно иметь, чтобы пытаться произвести впечатление таким способом!
— Послушайте, — сказал я, — прекратите паясничать. Как вам не совестно делать из исповеди профанацию!
На это он сказал, что, видимо, я ему не верю. Я ответил, что да; что поверить в такую дикую и богомерзкую фантазию ни у кого не достанет сил и что лучше бы он ушёл и не издевался надо мною в Божьем храме.
— Но мне нужно отпущение грехов! — воскликнул он, сжав руки. И тут я взорвался. Я сказал ему, что я не отпускаю вымышленных грехов, что если его воображение так разыгралось, то ему нужно обратиться к психиатру, — что он не сможет меня заставить поверить, что всё рассказанное им возможно на самом деле и что произносить слова отпущения — чего он, по-видимому, требует от меня — тут будет просто кощунством. Тогда он, задыхаясь, припал к решётке и стал клясться всем святым, что то, что он рассказал, — чистая правда.
— Не клянитесь тем, в чём вы не смыслите! — закричал я. На лице этого человека была написана такая боль, что я растерялся — он по крайней мере сам верил в то, что говорил. Но если бы я поверил, разве мне бы от этого было легче? Разве такие случаи предусмотрены в церковном праве — разве у меня самого, морально… Я запутался. Я не знаю, как описать то, что я испытывал. Передам только то, что я сказал ему (дрожащим голосом, потому что силы меня покинули окончательно):