Хороший Сталин
Хороший Сталин читать книгу онлайн
По словам самого автора «Хорошего Сталина», эта книга похожа на пианино, на котором каждый читатель может сыграть свою собственную мелодию.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Кирилла Васильевна намылила оранжевую губку. Таких синтетических губок не было в Москве. Губка — большая, пористая, в дырках, как сыр.
— Повернись передом, — сказала Кирилла Васильевна и развернула меня сама, держа за руку.
Я всегда замирал от этой команды и старался мыться последним, отдаляя момент стыда. Она развернула меня, наклонилась, стала тереть мне коленки. Я смотрел сверху, как у нее под пестрым красно-зеленым халатом ходят ходуном большие незагорелые груди с сосками.
— Сколько же у тебя шрамов! — сказала она с смешком. — Герой!
Дверь открылась, в большой ванный зал в клубах пара вошла нянечка в белом халате:
— Кирилла Васильевна, на ужин не опоздайте!
— Он у меня последний остался.
— Давайте помогу.
— Да он большой, домоется сам! Домоешься?
Я кивнул. Она сунула мне в руки намыленную оранжевую губку.
— А вы-то сами? — спросила нянечка.
— Да я сейчас, — засмеялась Кирилла Васильевна, утирая лоб. — Уф, устала!
Нянечка подошла к ванне у той же кафельной стены, что и моя, отвинтила краны горячей и холодной воды. Вода хлынула в ванну резким потоком.
— Жарко сегодня. Я вся вспотела!
— А я! — Кирилла Васильевна почесала подмышку.
Нянечка расстегнула белый халат. Сняв, она положила халат на табуретку, предварительно ощупав ее поверхность: не мокрая ли? Она осталась в розовых трусах до пупа и в белом лифчике. Высоко поднимая худые ноги, она сняла розовые трусы и ненадолго задержалась в лифчике, пробуя рукой воду в ванне. Развернувшись к нам передом, она сняла лифчик и, схватив свои маленькие груди в руки, разминая их, полезла в ванну.
Ее пример вдохновил Кириллу Васильевну. Она тоже открутила краны ванны, напротив моей, у другой стены, и подошла к двери: щелкнула щеколда. Теперь она сама расстегнула халат, свободным жестом бросила его на другую, довольно мокрую, мыльную табуретку. Под халатом ничего не было. У Кириллы Васильевны была некрупная, но очень круглая попа. Я застенчиво смотрел на свою директрису. Вообще-то я был в нее влюблен. Когда она, объясняя нам в классе деепричастия, ломая длинный французский мел в пальцах, становилась боком к коричневой доске, она была похожа лицом на лисичку. Кирилла Васильевна задрала ногу, залезая в ванну, и на секунду, словно при вспышке молнии, я увидел маленькую коричневую дырку ее попы, розовые раздвинувшиеся губы и черные волосы ее женского естества. Я стоял в своей ванне с оранжевой губкой в руке ни жив ни мертв. Никакой французский дебил без имени не мог бы снабдить меня более достоверными сведениями. Очутившись в ванне по колено в воде, она наклонилась к мочалке и мылу, и ее крупные груди со стоящими розовыми сосками задвигались, заколыхались.
— Кирилла Васильевна! — крикнула из своей ванны нянечка. — Хотите, помою спинку?
Кирилла Васильевна расправила спину, повернулась ко мне, демонстрируя завитушки черных волос под животом.
— Сама мойся! — усмехнулась она. — Я вот кавалера попрошу. Он уже вымылся.
Это была не совсем правда. Я еще не до конца вымылся.
— Помоешь мне спину? — сказала она с новым смешком.
Зачем писатели пишут свои автобиографии? По-моему, это — тяжелая болезнь. Это все равно, что вырезать на скамейке свои инициалы. Задача писателя — не написать автобиографию, уклониться, скормить ее рыбам. Горький в автобиографической трилогии километрами гонит диалоги, правдоподобность которых равносильна их лжи. Свинцовые мерзости русской жизни продаются в обмен на сто пудов горечи. В этой горечи нет ничего революционного, она близка сологубовской безысходности. Ноль равен нолю. Набоков, напротив, заявляет, что он жил в раю. Этот рай состоит у него из тщеславных подробностей сытой жизни эгоистического барчука, которого потом с большим наслаждением наказала революция. Набоков стремится найти ритмические повторения своей жизни, зажигает спички, чтобы отпраздновать ее смысл, но, будучи агностиком, попадается в собственную ловушку и уходит от темы. Его побег от случайности сродни слалому. Его воспоминания отвратительно самодовольны. Это — та самая пошлость, которой он объявил войну. Горький и Набоков — два полюса русской литературы — превратили свои автобиографии в одинаковый продукт словоблудия.
Жизнь писателя летит по-над жизненным смыслом. Она не питается миллионом подробностей, как жизнь других людей. В отличие от его слова, она меньше, чем сам писатель. Она его унижает. Его метаморфозы любопытны лишь чистым страданием. Не достоверный отчет, а предательство — его обитель. Достоевский отдал эпитафию на надгробье своей матери оторванному «члену» никудышного героя:
Это — единственное спасение. Что бы писатель ни делал, он только теряет время. Недостойный самого себя, он состоит из потерянного времени. Он дружит с революционерами, он делается затворником, он бурлит, он спокоен, он в вечном долгу перед своими непонятыми родителями, он льет нежность себе на голову, как елей, все это детский лепет. Рисуя портрет художника в молодости, Джойс настолько увлекся темой святости и похоти, что забыл о главном: у писателя нет ни похоти, ни святости. Он — лист бумаги. Иначе — нескончаемая мастурбация.
Наскоро переодевшись в двойника, Бунин терзает читателя бесконечным описанием природы, которое он связывает со своим детством: миллионы закатов, вьюжных дорог, луна над полями. Но главный его талант — подробнейшее описание покойников в гробу. Сосед, отец, великий князь, ребенок — покойники. Все признаки их разложения: цвет губ, височных вен, век, рук — замечены наблюдательным мастером. Но эта занимательная некрофилия — близкая мне по ощущению ужаса смерти — в конечном счете оборачивается автобиографическим провалом: из очаровательного лирического мальчика-героя вырастает дерганый, ревнивый, требующий властно, чтобы его любили, молодой человек, пишущий пафосные стихи о той же природе. Он проповедует эстетизм и действительно равнодушен к страданию народа. Писатель обманул сам себя.
Посол Виноградов поручил папе посетить вдову Бунина, чтобы купить у нее архив писателя. Папа бесстрашно пошел к ней на квартиру. Она встретила его с подозрением. Посмотрела через перила вниз:
— Вы, советские, одни не ходите.
Она думала, что папа привел за собой советский хвост. Когда вдова наконец впустила папу в богатую квартиру, разоренную нищетой, она припугнула его:
— У меня раз в неделю по четвергам собирается антисоветский комитет!
Папа не дрогнул:
— Это меня, сударыня, не касается.
Бедная вдова продала ему рукописи. Папа выхлопотал для нее пожизненную советскую пенсию в конвертируемой валюте. Политически папа считал Бунина «путаником»: это было мягкое, все оправдывающее слово, если речь шла о «ненашей» интеллигенции. Шагал, Анненков, Серж Лифарь, Ларионов и Гончарова — все творческие эмигранты постепенно становились «путаниками». В конце концов дело дошло до Бердяева — он тоже стал «путаником».
В солнечный день в Довилле, где я впервые девятилетним увидел море и морские раковины, когда мы (тогда я был уже студентом) гуляли вдоль берега под шелест пляжных флагов и хлопанье матерчатых шезлонгов на ветру, — наша прогулка напоминала картинку из французского фильма, — пухлый витальный Володин, фальшивый советник посольства (из резидентов) с очаровательной женой, пианисткой Большого театра (мама мечтала в Москве затащить ее к себе в гости, но пианистка не поддавалась — тут была своя иерархия), рассуждали об архиве Бердяева. Он говорил, что Москва заинтересовалась архивом этого «путаника». Отец, не читавший ни строчки Бердяева, кивал головой. Внезапно Володин остановился:
— Если на нас сейчас нападут, с каким бы удовольствием я бы их всех разбросал!
В его глазах стояла живая, ничем не прикрытая ненависть. Я оглянулся, высматривая потенциальных обидчиков. Было ветрено, солнечно. Бегали дети. Вспышка ненависти постепенно угасла. Мы пошли обедать. Такого за папой не водилось. Его ненависть не имела физического непотребства. Она выражалась только в решительности его лица. Однако слово «путаник» — липовое, гэбистское, но отчетливое слово. В самом деле, писатели — «путаники». Точнее не скажешь.