Скука
Скука читать книгу онлайн
Одно из самых известных произведений европейского экзистенциализма, которое литературоведы справедливо сравнивают с «Посторонним» Альбера Камю. Скука разъедает лирического героя прославленного романа Моравиа изнутри, лишает его воли к действию и к жизни, способности всерьез любить или ненавидеть, — но она же одновременно отстраняет его от хаоса окружающего мира, помогая избежать многих ошибок и иллюзий. Автор не навязывает нам отношения к персонажу, предлагая самим сделать выводы из прочитанного. Однако морального права на «несходство» с другими писатель за своим героем не замечает.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Я легко нашел нужную улицу, малолюдную, неприметную, прямую, обсаженную почти облетевшими платанами, с лавками в первых этажах желтых и серых домов. Дом Чечилии смотрел в просторный двор, где среди голых клумб высилось несколько пальм, а к их полысевшим, пожелтевшим макушкам тянулись с верхних этажей гирлянды вывешенного на просушку белья. В доме было несколько подъездов, обозначенных буквами от «а» до «е»; тот, где находилась квартира Чечилии, был обозначен буквой «г». К решетке старого лифта была прикреплена бумажка, на которой было написано: «Не работает. Ремонт», так что мне пришлось подниматься пешком; я миновал несколько маршей, разглядывая в холодном, мертвенном свете таблички с именами жильцов. Первая, вторая и третья квартира, четвертая, пятая и шестая, седьмая, восьмая и девятая, десятая, одиннадцатая и двенадцатая; добравшись до пятого этажа и нажав звонок квартиры номер тринадцать, я не мог не подумать о том, что то была лестница, по которой каждый день спускалась и поднималась Чечилия, отправляясь ко мне и от меня возвращаясь. Что смог бы узнать я об этой лестнице, если бы стал расспрашивать о ней у Чечилии? Ничего, абсолютно ничего. Она ответила бы обычной своей тавтологией — «лестница как лестница», и все. И тем не менее она провела на этой лестнице часть своей жизни, и это тусклое освещение, эти ступеньки из белого мрамора, эти красные плитки площадок, это темное дерево дверей должны были бы остаться в ее памяти, как остаются в воспоминаниях других, более счастливых людей улыбающиеся пейзажи, среди которых прошли годы их детства и юности. Я раздумывал обо всем этом, когда за дверью послышались шаги: они были легкими, но звонко отдавались на расшатанных плитках старого пола. Дверь отворилась, и на пороге появилась Чечилия. На ней был ее обычный мохнатый зеленый свитер, глубокий треугольный вырез которого оставлял на виду начало грудей; на черной короткой узкой юбке глубокими концентрическими кругами отпечатался живот. Едва я поздоровался, как она вдруг потянулась ко мне с порога, и я удивился, думая, что она хочет меня поцеловать — это было на нее как-то не похоже: в таком месте и в такой момент. Однако вместо этого она прошептала:
— Не забудь, что сегодня у нас урок и сразу же после завтрака мы должны ехать к тебе в студию.
Не знаю почему, но эта необычная предупредительность показалась мне подозрительной, и я даже подумал, что Чечилия хочет воспользоваться мною и нашим якобы свиданием, чтобы прикрыть ими какие-то свои неизвестные мне дела.
Прихожая была обставлена так, как обставляют старинные семейные пансионы в курортных местах: соломенные стулья и столик, в одном углу — горшок с цветком, в другом — гипсовая статуя, представляющая обнаженную женщину. Но и стулья, и столик выглядели ветхими и расхлябанными, во всех углублениях и трещинах статуи было серо от пыли, и вдобавок у нее была отбита рука, а у цветка, который, кажется, зовется фикусом, было всего два листа на самой верхушке длинного голого стебля. Я отметил также, что белые стены были припорошены пылью, давней, глубоко въевшейся, которая по углам потолка сгущалась в паутину — густую и темную. Внезапно я подумал, что такого дома застыдилась бы любая девушка, пуская в него в первый раз своего любовника, любая, но не Чечилия. Чечилия провела меня тем временем длинным пустым коридором, открыла какую– то дверь и знаком пригласила войти.
Я очутился в большой прямоугольной комнате с расположенными по одной стене четырьмя окнами, которые были задернуты желтыми шторами. Две ступеньки и арка делили комнату на две части; более просторная служила гостиной, где стояла та самая мебель, про которую Чечилия сказала, что у нее нет цвета — золоченая мебель в стиле Людовика XIV, подделка под старину, которая была в моде лет сорок назад; она концентрическими кругами располагалась вокруг круглых столиков и тонконогих торшеров с бисерными абажурами. Мне сразу же бросились в глаза белые трещины на позолоте, грязь на цветастых подлокотниках, пятна сырости на маленьких гобеленах с галантными сюжетами. Однако об упадке, в котором пребывал дом, свидетельствовала даже не столько ветхость меблировки, сколько отдельные, почти невероятные детали, говорящие о давнем и совершенно необъяснимом запустении: узкая длинная полоса обоев в цветочках и корзиночках свисала с середины стены, обнажая грубую известь штукатурки, клок с неровными краями был вырван из шторы, в одном из углов потолка зияла глубокая черная дыра. Почему родители Чечилии не позаботились хотя бы о том, чтобы приклеить оторвавшийся кусок обоев, залатать штору, замазать дыру в потолке? А что касается Чечилии, то неужто это и был «дом как дом», «гостиная как гостиная», «мебель как мебель»? Как можно было жить в этом доме и не замечать, в каком необычном, в каком ужасающем состоянии он находится? Раздумывая надо всем этим, я прошел вслед за Чечилией в находившуюся за аркой комнату, которая служила столовой; она была обставлена той же «возрожденческой» мебелью, массивной и темной, которую я уже видел в студии Балестриери. Из радиоприемника, стоявшего на подоконнике, доносились среди полной тишины звуки танцевальной музыки. Может быть, оттого, что в самой тишине этого дома было что-то леденящее душу, я, услышав эти звуки, вдруг заметил, что, несмотря на начало декабря, квартира не отапливалась. Чечилия, которая шла впереди, сказала:
— Папа, позволь представить тебе моего учителя рисования.
Отец Чечилии с трудом поднялся с кресла, где он сидел, слушая радио, и пожал мне руку, ничего не сказав и показывая в то же время на горло, как бы давая понять, что из-за болезни он не может говорить. Я вспомнил тяжелое дыхание и странные звуки, которые слышал несколько дней назад по телефону, и понял, что это он тогда мне отвечал, вернее, тщетно пытался ответить. Я смотрел на него, покуда он, подавшись вперед, приглушал звук в приемнике, а потом с трудом усаживался в свое кожаное кресло, потертое и потемневшее от старости. Видимо, когда-то он был тем, что называют «красивый мужчина», красивый той немного вульгарной красотой, что бывает свойственна слишком правильным лицам. Но от этой красоты не осталось уже ничего. Болезнь изуродовала его лицо, заставив его в одном месте опасть, а в другом раздуться, испещрив его там и сям то белыми, то красными пятнами. Смерть, подумал я, уже видна и в этих черных волосах, лежащих плоско, как неживые, словно смертная испарина приклеила их к вискам и ко лбу, и в лиловом цвете губ, и, главное, в круглых глазах, в которых стоял ужас. Глаза словно кричали о том, о чем уста промолчали бы, даже если бы имели возможность говорить: они заставляли думать не о немоте, а об отчаянии и беспомощности, то были глаза узника с кляпом во рту, которого, одинокого и беспомощного, оставили один на один с приближающейся смертью.
Чечилия велела отцу сесть, потом предложила стул мне и попросила составить компанию отцу, пока она отлучится на кухню. Она говорила громко и обращалась с отцом как с неодушевленным предметом, которым могла распоряжаться по своему усмотрению. Я сел напротив больного и, не зная, о чем еще говорить, принялся расхваливать художественные таланты Чечилии. Слушая меня, отец испуганно ворочал своими большими глазами, как будто я не о дочери ему рассказывал, а обращался к нему с какими-то угрозами. Время от времени заговаривал и он, вернее, пытался заговорить, как тогда, по телефону, когда ему пришлось мне отвечать, но звуки, исходящие из его уст — не артикулированные, а просто выдохнутые, — были мне непонятны. Внезапно, безо всякого перехода, с той невольной бесцеремонностью, которая бывает свойственна здоровым в общении с больными, я заявил, что мне надо помыть руки, встал и вышел из гостиной.
Выйти меня заставило то же самое любопытство, которое побудило меня попросить у Чечилии познакомить меня с ее родителями. Очутившись в коридоре, я наугад открыл первую из четырех дверей.
Я оказался в комнатке, дохнувшей на меня ледяным дыханием нищеты. Черная железная эмалированная кровать с освященной оливой у изголовья и красным одеялом, тщательно расправленным на тощем матрасе, два так называемых кухонных стула с желтыми соломенными сиденьями да небольшой шкаф из грубого дерева составляли все ее убранство. Я сразу же догадался, что комната принадлежит Чечилии: я понял это по запаху, стоявшему в воздухе, — острому, звериному, женскому запаху: так пахли волосы и кожа Чечилии. Я открыл шкаф, чтобы проверить правильность своей догадки, и действительно увидел в нем развешенные на плечиках все те немногие наряды, которые были мне хорошо знакомы и которые составляли гардероб Чечилии: юбка балерины, которую она носила летом, когда мы познакомились; костюм из серой шерсти, который она надевала в холодные дни; черный плащ, который она носила по вечерам; черный костюм из тех, что называются полувечерними. На полке лежал пакет, завернутый в белую папиросную бумагу: сумка, которую я подарил Чечилии накануне и которая должна была стать знамением нашей разлуки. Я закрыл шкаф и огляделся, пытаясь разобраться в чувствах, которые вызывала у меня эта комната; наконец я понял: комната была пустая и грязная, но в этой грязи и пустоте было что-то естественное и живое, свойственное местам обитания диких зверей — ущельям, пещерам. То была пустота норы, а не бедного жилья.