Камушек на ладони. Латышская женская проза
Камушек на ладони. Латышская женская проза читать книгу онлайн
…В течение пятидесяти лет после второй мировой войны мы все воспитывались в духе идеологии единичного акта героизма. В идеологии одного, решающего момента. Поэтому нам так трудно в негероическом героизме будней. Поэтому наша литература в послебаррикадный период, после 1991 года, какое-то время пребывала в растерянности. Да и сейчас — нам стыдно за нас, сегодняшних, перед 1991 годом. Однако именно взгляд женщины на мир, ее способность в повседневном увидеть вечное, ее умение страдать без упрека — вот на чем держится равновесие этого мира. Об этом говорит и предлагаемый сборник рассказов. Десять латышских писательниц — столь несхожих и все же близких по мироощущению, кто они?
Вглядимся в их глаза, вслушаемся в их голоса — у каждой из них свой жизненный путь за плечами и свой, только для нее характерный писательский почерк. Женщины-писательницы гораздо реже, чем мужчины, ищут спасения от горькой реальности будней в бегстве. И даже если им хочется уклониться от этой реальности, они прежде всего укрываются в некой романтической дымке фантазии, меланхолии или глубокомысленных раздумьях. Словно даже в бурю стремясь придать смысл самому тихому вздоху и тени птицы. Именно женщина способна выстоять, когда все силы, казалось бы, покинули ее, и не только выстоять, но и сохранить пережитое в своей душе и стать живой памятью народа. Именно женщина становится нежной, озорно раскованной, это она позволила коснуться себя легким крыльям искусства…
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Синегубый Бруно сообщает, что Дора нашла все это, когда рабочие лопатами срывали с крыши землю с одуванчиками и луком. Дора тогда копалась, как кабаниха, как сумасшедшая, будто съесть хотела эту земляную корку. И весь этот хлам почему-то ему оставила. Когда оставила? Ну, перед тем, как…
Глотнешь? Глотну. А куда подевались Дорины кошки? Потравили их, потравили. Пиджаки в клеточку объявили, что не допустят тут антисанитарных условий. Как-то утром, когда выходы на крышу еще не были замурованы, Бруно снес вниз целых шестнадцать шубок — рыжих и белых, и полосатых, и пестрых, и гладких, и драных. Хотя Доры уже не стало, они на крыше такие йодли запускали во всю глотку, кастрированным дьяволам впору, что даже его разбирала жалость. И не только в марте они орали, он заметил, если хотите знать, — эти скотинки пуще всего бесятся, когда облака делаются оранжево-красные, бегущие.
Глотнешь? Глотну.
Кто это шепнул имя Себастианы? На чердаке есть кто-то еще. Женщина вздрагивает, передергивается, как собака во сне. На чердаке темно, и воздух густой, как вишневый сок, и эти шаги, упругие, сочные шаги, словно ритуальный ритм танца какой-то южной страны. Рядом на голубином помете прикорнул синегубый однорукий Бруно, за глазком окна маячит кафе, в котором пока еще нет ни одного посетителя, и сияющая стеклянная шахта, которая когда-нибудь будет катать людей вверх-вниз. Не подходи, Манго! Она не хочет видеть своего отца.
Август истек, как песок в песочных часах, и я не стану переворачивать его.
Небо прояснилось. Оно замрет на миг до листопада, а потом на нем снова начнут гоношиться витающие в облаках, заносящиеся в облака и небесные шпионы. Себастиана, есть ли ты где-нибудь, можешь ли меня разглядеть?
Быть может, в какой-то другой год, в другой стране, а то и здесь, в Риге, Себастиана придет в кафе на крыше, будет пить лимонад, целоваться под пластмассовым фикусом с каким-нибудь лопоухим типом и подивится, почему ей хочется здесь, наверху, оставаться ВЕЧНО. И никогда не спускаться вниз — в лужи, грязь, снеговое месиво — во все то, что принято называть жизнью.
Перевела В. Ругайя
ИДЕНТИФИКАЦИЯ ХИЛЬДЫ
Опять оно, полнолуние. Бессильный аргумент психопатов, писателей и несчастных женщин. Иссиня-белый, фосфоресцирующий лоб, один сплошной лоб с шишками мудрости, без глаз, рта, ушей, без гримасы. И все же этот всезнайка снова взывает к тебе, Хильда.
Ты заперлась в своей комнате, чтобы писать. Марк, твой муж, уснул, уснула маленькая Алиса, телефон отключен, ты будешь сидеть за узкой, черной конторкой и писать. Ты включаешь обогреватель, чтобы забыть свое тело и три шерстяных джемпера, в которых ты выглядишь, как барон Апельсин, ты чисто вымыла свое лицо — шедевр макияжа, зачесала волосы ото лба назад, чтобы можно было идентифицироваться. Чтобы меньше было помех. Ты каждый день мусолишь это слово — идентифицироваться.
Сочась сквозь темно-серые занавеси, лунный свет кажется мерзко непристойным, Хильда отдергивает их, и сияющий лоб вкатывается в комнату по зыбкой оловянной дорожке. Похоже, луна все-таки моргает, потому что завибрировали тени, в ознобе дрогнули силуэты. Глаза?
Ей следовало поговорить с Марком, а не запираться. Но надо писать. И Хильде хочется быть одной. Почему писать нужно именно по ночам. Марку непонятно. А я тебе на что? — спрашивает и спрашивает он на все лады. Иногда Хильда ревнует к мягкой желтоватой бумаге, которая отнимает ее у своих собственных прихотей, отгораживает от желаний и даже обязанностей. А у Хильды есть обязанности? Марк ничего такого не говорил. Хильда знает, что время с десяти до двух дня принадлежит Алисе, это она соблюдает, но после нет никаких обязанностей. Хильдина мать уводит Алису к себе до самого вечера, когда девочку уже забирает Марк, возвращаясь с лекций домой.
Хильда любит Алису, конечно. По утрам ребенок залезает к ним в постель и вцепляется в Марка, словно круглый, пушистый катышек репья. К матери Алиса всегда поворачивается спиной. И тогда ты ревнуешь, тебе стыдно признаться в этом, уже который месяц ты встаешь готовить завтрак не выспавшись, лишь бы не видеть эту милую фланелевую попку, которая твердыми костями упирается в твой бок. Если ты пишешь всю ночь и засыпаешь в своей комнате, Алиса наутро к Марку не приходит. Ты украдкой читаешь литературу о матерях и дочерях, у тебя западают щеки, но ты не можешь найти повод запретить трехлетней малышке ласкаться к своему отцу, которого она видит так мало.
Феликс, твой первый муж, тоже нравится Алисе. Он наведывается каждый третий день после двенадцати, в свой обеденный перерыв, вы смеетесь, болтаете, Феликс порой сует тебе деньги, которые ты с ужимками принимаешь, играет с Алисой, съедает нажаренные тобой котлеты и уходит. Тебя угнетает котлетный вопрос. Для Марка ты их жаришь враждебно, со строптивой, мстительной гримасой жертвы, для Феликса жаришь как бы играючи, а когда Орфею вздумается угостить тебя и он хлопочет в своей кухне, ты сердишься. Такое ощущение, будто он прикармливает тебя, как злую собаку. Орфей — твой любовник. Ничего решающего это в твою жизнь не вносит, разве что несколько больше осторожности, чем было бы по душе, чем отвечало бы твоему характеру. Ты любишь только его тело и чувствуешь облегчение, сознавая это. Орфей — как припадок, который регулярно приходится претерпевать. Когда он минует, Хильда сбегает домой, словно вырвавшись, избавившись от кошмара. Она всегда норовит уйти, пока Орфей не проснулся, чтобы ничего не усложнять. И звонит Марку на работу, чтобы повидаться с мужем в каком-нибудь перерыве между лекциями. Чтобы побыть вместе хоть в толчее столовки за жидким кофе, прижаться к нему, уцепиться за локоть и просить, чтобы он поскорее шел домой. Марк недоумевает — почему вечерами, когда он возвращается, у Хильды того восторга и чувственности нет и в помине. Что происходит? Марк смущен.
Хильда ревнует мужа к лекциям. Она сходила послушать разок-другой. Физика для нее — пустое место, однако сила притяжения тел интересовала всегда. Марк читал так, что Хильде молнии стреляли в подбородок. Мальчишка с фанатичным профессорским пылом, мужчина с доминантой, личность, для которой женщина может быть только одним из параллельных миров, но уж, конечно, не плацдармом познания, прыжков в науке. Идиот в политике. Орудие в руках идеологии. И вечно его нет под рукой, когда он тебе нужен.
Идиотская луна. Со лбом Марка! Она высвечивает исчерканные, заштрихованные в клетку листы бумаги, на которых нет ни одной фразы. Уже которую ночь.
А у Феликса появилась невеста. Авангардистка с маленькой дачкой у моря. Наконец-то он станет большим поэтом. Непременно. Нет, Хильда с ним даже не целуется, они только разговаривают. Феликс умеет утешить и заставить поверить, что смерти нет.
Хильда ревниво относится к своей матери, которая не умеет страдать, не признает распущенности и неделями длящейся депрессии. Если бы Хильда могла отказаться от всего этого! А ведь ты непрерывно хочешь, требуешь, ты торопишься, впадаешь в панику, у тебя вечно нет денег, нет желания, чтобы кто-то тебя содержал, ты сознаешь, что принадлежишь к народу, который угнетен другим народом, тебя мучит чувство вины за недостаточный патриотизм, тебя грызет ревность оттого, что твоя мать видит мир круглым, как эта патологическая луна, а ты его вообще не видишь. В тебе лишь одни осколки света, которые пронзают тебя, болезненным залпом разрушая последние остатки целостности. Почему тебе не дано видеть мир круглым? Но Хильда и не желает такого подсолнечного мира, с нее довольно ночного света. В Хильде самой нет ничего круглого. Разве что груди, да и те стремятся к конусу. Глаза у Хильды до того светло-серые, что кажется — сами небеса ввязали эту пряжу, соединяющую ее с реальностью. И на веках во сне — тени цвета неба, быть может, кровеносные сосуды лежат слишком близко к коже. Высоко завязанный «конский хвост», длинные ноги в галифе и сандалиях с медными цепочками тоже не наводят на мысль о чем-то завершенном в форме круга.