Входите узкими вратами
Входите узкими вратами читать книгу онлайн
В книгу известного писателя военного поколения Григория Бакаланова вошли воспоминания о фронтовой юности, о первых послевоенных годах, о начале эпохи перестройки, о литературной жизни 60-80-х. Документально-художественная проза Бакланова это не только свидетельство очевидца, но и публицистически яркое осмысление пережитого, своего рода «предварительные итоги», которые будут интересны самому широкому кругу читателей.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Покойный Илья Эренбург, с которым вместе был я в свое время приглашен на 20-летие словацкого восстания, рассказывал мне в Праге, в любимой его гостинице «Алькрон» (номера наши были рядом, ему не спалось, ему требовалось выговориться, возможно, в чем-то и оправдаться перед самим собой и не только перед собой, он говорил, говорил до полуночи, мне бы записывать, интересно, а я, намотавшись за день, да и поили нас беспрерывно на партизанских встречах, мучительно хотел спать), так вот рассказывал мне Эренбург, как после разгрома в печати повести «Дым отечества» поехал он к Симонову на дачу в Переделкино подбодрить его. В шортах, загорелый, лежал Симонов в гамаке. «Жизнь кончена», — сказал он. После этого он написал «Русский вопрос». Мне запомнились эти, одна за другой без всякого выражения сказанные фразы: «Жизнь кончена». — После этого он написал «Русский вопрос». Пьеса «Русский вопрос» разоблачала США и сразу, разумеется, пошла на многих сценах.
Но до поездки в Прагу надо было еще целых четырнадцать лет прожить, а тогда, в пятьдесят первом году, я заканчивал институт, жить мне было негде, никакая работа нигде не светила, и я все же решил попытать счастья, записался к Симонову на прием.
Сколько ему тогда было лет? Ранняя седина, ранняя известность, а известен он был смолоду, не только поэзия его, но даже его жизнь с актрисой Серовой, в прошлом — женой летчика Серова, погибшего, все это широко обсуждалось. Ну, и обитал он в высших сферах, наверное, потому казался мне немолодым. А было ему тогда тридцать шесть лет. Часов в двенадцать ночи он вышел из кабинета, сказал, что примет всех.
И затрепыхалась надежда: вот же видел он меня, сказал — примет. В два часа ночи меня позвали в кабинет. Разговор был короткий. Не приглашая садиться, он зашел за свой редакторский стол, не спеша набил, раскурил трубку (вот эта пауза была для меня долгой), повеяло хорошим ароматным табаком.
— Мы пошлем вас на ст'ойку, а вы там комсо'га назовете фашистом…
Он не выговаривал звук «эр», но это не портило, а даже придавало его речи индивидуальность, и говорил он в сталинской манере, не торопясь: пауза и — жест трубкой, опережающий слово.
Я молча выслушал его, вышел. Одного не мог понять: зачем он принял меня? Чтобы вот это сказать?
В третьем часу ночи шел я по Москве, униженный до крайности, и думать не думал, что все, происшедшее со мной, к лучшему. Никуда не надо было мне ехать «изучать жизнь», ни на какие стройки. Позади — вся война, все, что я должен был рассказать, все мои книги были во мне, только я еще об этом не догадывался. Не от себя, а в себя путь писателя, там все сокрыто, а жизнь у нас повсюду интересная, не зря все чаще поминают не самое доброе китайское пожелание: жить тебе в интересное время!
Да и что бы я там увидел? Ни фашистские, ни наши лагеря я не прошел, Бог миловал.
А требовалось, о чем я и не догадывался, видеть зэков и восхвалять свободный труд «строителей коммунизма». Вот это бы, наверное, переломало мне жизнь.
И по-другому посмотреть: поехал бы, и была бы у меня, возможно, другая семья, какие-то другие дети, внуки… Нет, я благодарен Симонову, я действительно благодарен ему. «Входите узкими вратами». Великая мудрость в том заключена.
Прошли годы, и жизнь не то чтобы сблизила нас, но мы оказались как бы по одну сторону незримой баррикады. Нужно было перед Фурцевой, перед министром культуры, защищать спектакль в Театре на Таганке — зовут и его, и меня. И много было таких случаев. Да к тому же и за городом оказались в одном поселке.
Думаю, лучшее, что написано им о войне, это его фронтовые дневники. Но и там — корреспондентская, генеральская война. Вот пишет он о боях под Могилевом, где героически сражался полк Кутепова (а Кутепов — прообраз Серпилина во всех его романах, начиная с «Живых и мертвых»), пишет, что, по-видимому, все они там погибли. Следующий же отрывок в дневнике начинается со слов, что он, Симонов, хорошо выспавшись и позавтракав, отправился… Этой разницы судьбы не он один не чувствовал, не понимал.
В послевоенной, мирной жизни он словно бы еще не пришел с войны. В кабинете его, на даче, в просторном, богатом кабинете, потолок был из бревен, но хорошо обработанных, подчерненных и лаком покрытых бревен. И под этим накатом, как в землянке, диктовал он свои книги, потом это перепечатывалось с магнитофона, и он правил. И ходил он, и держался так, словно не снял с себя военной формы. Только формой его был теперь джинсовый костюм и та же трубка. В джинсовом костюме вел он телевизионные беседы с кавалерами трех орденов Славы; грядущим поколениям он оставил живыми на пленке этих людей, их простые рассказы. Кроме него никто этого не сделал. И, если не говорить о его поэзии, это — самое проникновенное, что сделано им. В свое время я написал об этих беседах с солдатами, о фильме, который получился. И о другом его фильме, поставленном по роману «Живые и мертвые», я по его просьбе написал для «Летр франсез». Не знаю, как сейчас смотрел бы я этот фильм, но тогда первая его серия меня взволновала, вторая же…
Не помню, кто сказал о книгах Симонова, что автор их гораздо интересней при встрече, чем при расставании.
В 1975 году в журнале «Новый мир» цензура запретила мой роман «Друзья», уже набранный в типографии, уже стоявший в номере. Ни одна моя книга не проходила через цензуру, не ободрав бока. Первая повесть о войне — «Южнее главного удара», — повесть слабая, но первая, была искалечена в журнале «Знамя». Как раз в то время свергли Жукова, уехавшего в Югославию, и одно из страшных обвинений ему было то, что он недооценивал роль политработников, комиссаров. А у меня в повести как раз ни одного комиссара и не было. Стыдно вспоминать все это костоломное редактирование, и уж совсем противно, что в последний момент, без моего ведома снято было посвящение моим погибшим на войне братьям, родному и двоюродному: Юрию Фридману и Юрию Зелкинду. Оба они пали смертью храбрых, артиллерист и пехотинец, ни у одного из них даже могилы нет. После, в книге, я это посвящение восстановил.
Другая повесть, «Мертвые сраму не имут», в последний момент, опять же в журнале «Знамя», была вынута из набора. Причина вовсе странная: в заливе Качинос, на Кубе, высадились эмигранты свергать Кастро. Меня вызвали и сказали: надеемся, вы понимаете… Впрочем, эмигранты были вскоре разбиты, и повесть запустили снова.
Только то обстоятельство, что пишу я медленно, делало встречи мои с цензурой не такими уж частыми. Но вот опять встретились. Попробовал я было в Союз писателей обратиться, все-таки вроде бы профессиональный наш союз. Маркова замещал Озеров, с ним у нас были самые теплые отношения, о детях всякий раз справлялся. Но тут вдруг стал холодно-официален: «Нет-нет, секретариат этим заниматься не будет.
Если каждый раз секретариат…» Впрочем, в тот же вечер он позвонил мне. В Минске по случаю тридцатой годовщины Победы собиралось большое сидение, он возглавлял делегацию, возглавлял все это мероприятие, и я был ему нужен: «Вам надо поехать, выступить, это создаст для вас благоприятный фон…» Пришлось его огорчить.
И тут Лазарев Лазарь Ильич предложил поговорить с Симоновым, секретарем Союза. В свое время Лазарев первым написал рецензию на мою повесть «Пядь земли», написал, как фронтовик мог написать. И доставалось ему потом вместе со мной наравне. Он поговорил, Симонов согласился прочесть роман, предупредив: «Только вы дайте мне его при них. На главные секретариаты они теперь меня не приглашают».
А я и не догадывался, что его уже начали оттеснять, хотя было это так понятно.
Он служил Сталину, бывал обласкан. Науку властвовать Сталин изучал с детства, знал, власть нуждается в красивых одеяниях, умел расставлять по сцене и главных исполнителей, и массовку, не скупился на декорации. Симонов мог сравнивать тот двор и его подобие, и это было не в его пользу. И международная его известность была ему теперь как бы в укор: Марков, Сартаков — кто их знал? Брежневские времена, чиновник вырастал в спасителя отечества. Да и не воевал никто из них. А на Симонове, что бы там ни говорить, лежал отсвет победы, читатель его был огромен, его читали и рядовые, и маршалы, и даже жены самых высших руководителей.