Зимние каникулы
Зимние каникулы читать книгу онлайн
Известный югославский прозаик, драматург и эссеист Владан Десница принадлежит к разряду писателей с ярко выраженной социальной направленностью творчества. Произведения его посвящены Далматинскому Приморью — удивительному по красоте краю и его людям. Действие романа развивается на фоне конкретных событий — 1943 год, война сталкивает эвакуированных в сельскую местность жителей провинциального городка с крестьянами, существующая между ними стена взаимного непонимания усложняет жизнь и тех и других. В новеллах автор выступает как тонкий бытописатель и психолог.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
С Баришей она встретилась, когда он выходил из церкви под руку с невесткой.
Сурачи приняли ее с подчеркнутым великодушием. За столом был еще гость — кум Бариши из другого села, Йосо Цолич. Старик сидел на единственном треногом стуле, а Юрета, молодецки взмахивая топором, разрубал на пне жареного барашка; трава вокруг была усеяна кусочками мяса. Ели и пили вволю; в длинном и путаном пьяном тосте Бариша упомянул и Кату; пожелав ей доброго здоровья, он припомнил, что некогда она была против них и блюла интересы доктора, вот и получила за это «господскую благодарность», зато у него нашла и кров и стол. У Каты потекли слезы умиления; ее распирало желание быть полезной, помогать старой Шимице и Луце, которым явно льстила ее городская сноровка. В тот первый день они называли ее «сестрой» и «подружкой». Вечером, после долгой возни у очага, женщины торжественно водрузили на стол большую миску на удивление пышных оладий — таких здесь отродясь не едали. Посыпались похвалы и изъявления благодарности, а что до женщин, то их преклонение перед Катиным кулинарным искусством доходило до полного самоуничижения. «Какие мы стряпухи? Живем тут — ничего не видим, ничего не знаем», — говорили они сладко, без устали расточая ей похвалы.
Все на селе казалось ей прекрасным и удивительным — солнечный день и чистый воздух, праздничный обед, вино и долгие беседы, огонь в очаге, возвращение под вечер стада с пастбища, тоскливое блеянье и звон колокольцев в легких сумерках. С радостью помогала она Луце ухаживать за скотиной.
До самой Пасхи Ката пребывала в приподнятом настроении, вызванном переменой жизни, новизной среды и непривычной для нее обильной выпивкой. Она ошалевала от постоянного движения и разговоров. Не привыкшая к радости, она с ней не справлялась и была смешной. Ее радость забавляла домашних; улыбки на их лицах она истолковывала как доброжелательность и отвечала тем же. Преисполненная теплой благодарности, она испытывала потребность кричать о ней на всех углах. Она изливала душу женщинам у колодца. Те слушали, не перебивая, а когда Ката уходила с тяжеленной бадьей, качали вслед головами и говорили:
— Видели такое чудо!
Десять дней прошли как во сне. А когда миновала Пасха, блеск Баришиного пиджака вновь укрылся во мраке сундука и потянулись будни. Умолк звон колокольцев, а блеянье ягнят стало нудным и докучливым. В доме воцарилось трудовое безмолвие. Казалось, будто здесь заговорили на другом языке: долгие беседы сменились отрывистыми и сухими вопросами и однозначными ответами.
Покинув внезапно дом Фуратто, Ката как-то не подумала о своем жалованье, которое ей не выплачивали несколько лет. Теперь решено было стребовать нажитое. Кату уговорили предоставить хлопоты Юрете. Она согласилась без видимого сопротивления, хотя душу жгли укоры совести. Юрета отправился в город, но сразу уладить дело не удалось: пришлось ходить несколько раз, притом в самую горячую пору, в разгар полевых работ. Лето прошло в этих хлопотах, в горячке жатвы и перевозки снопов. Солнце пекло нещадно, и кожу обжигала летевшая из снопов пыль. Раздраженные, мрачные, вечно спешащие, обмотанные вывернутыми наизнанку мешками мужчины лишь на минутку забегали домой, чтоб отхлебнуть глоток из широких кружек, в которых отражалось потемневшее лицо и засоренные мякиной волосы. Убрали пшеницу и уже начали готовить лари для зерна, а дело с Катиным жалованьем все не сдвинулось с места. Надо было повести Кату в город, чтоб она перед нотариусом подтвердила свое согласие. В последний момент она вдруг заколебалась и со вздохом сказала: «Жалко мне этого доброго человека!» Но Юрета тут же вразумил ее: «Ну и дура! А они тебя жалели?» Громкий смех нотариуса вконец рассеял ее сомнения, и она дала согласие.
Дело затянулось, сумма на глазах постепенно теряла свою весомость, и теперь, когда деньги наконец были получены, радость обладания не соответствовала радости ожидания. Ката чувствовала себя пристыженной, чуть ли не повинной в том, что обманула надежды, возлагавшиеся на них. Чтоб деньги не лежали мертвым капиталом, решено было вложить их в виноградное сусло — доход здесь верный. К ее деньгам Сурачи присовокупили и немного своих. «Сольем их воедино, и что будет с нашими, то будет и с твоими, — говорил Бариша, — ведь у нас и так все общее».
Ката ни разу не заикнулась о своей доле, ей и в голову не приходило потребовать отчета. И все же семейство Сурачей полагало своим долгом просветить Кату о подлинных размерах ее доли. Однако никто не говорил с ней открыто, а все больше обиняками да намеками; казалось, они защищались от какого-то невысказанного ее упрека — и в своем стремлении его отразить не пропускали случая попрекнуть ее прежним сговором с доктором и на каждом шагу подчеркивали цену оказанного ей гостеприимства. Мало-помалу дошло до того, что Катину долю, если заходил разговор, называли не иначе как «эти Катины крохи».
Но больше всего ей доставалось от Иве. Своим тонюсеньким, ну просто игла, голоском он вымещал на ней досаду из-за шуточек сельских невест, подтрунивавших над ним: «Эй, Иве, никак тебе жену привели?»
Когда зарядил шумный осенний дождь, старая Шимица, хлопоча возле очага, озабоченно качала головой и немного смущенно высказывала милосердную мысль:
— Ох, плохо сейчас тому, у кого ни угла, ни притула, мокнет, неприкаянный, в этакую непогодь.
Ката только молчала. Наверное, месяцами не поднимала она глаз на лица этих людей; если бы у Бариши посветлел заплывший глаз или прозрел кривой, она бы, пожалуй, не заметила. Истолкованное как строптивость, ее молчание порождало еще большую злобу и ярость. И только когда ее на весь день посылали на пастбище со скотиной, она вроде бы отдыхала. Там она встречалась с маленькой Машей, той девочкой, которую увидела в первый день, до прихода в село, и с ватагой детей помладше. То ли от избытка времени, то ли по своей чудаковатости, а может, просто из потребности быть полезной, она стала учить их тем нескольким итальянским словам, которые за сорок лет узнала в городе. Детвора окружала ее, мальчишки слушали, лежа на траве пузом вниз и болтая в воздухе ногами, девчонки — сбившись в кучку вокруг Маши. «Бонжорно! Бонашера! Серво суо, патрон бело! Коме стала? Коса фала?»[14] Глядя на нее полными затаенного смеха глазами, дети повторяли странные, непонятные слова, похожие на слова считалочек, с тем радостным чувством беззаботности, с каким ряженые на Масленицу, вымазав лицо сажей, дурачатся на гумнах за домами, строят препотешные рожи и ревут по-ослиному.
Но и этому пришел конец. Старая Шимица с осени занемогла и лежала в лежку, и Ката поневоле оставалась дома, разрываясь между ней и Луцей. Свекровь и сноха грызлись между собою, а зло срывали на Кате.
Однажды утром, когда на дворе задул первый холодный ветер, а низкое небо сплошь обложили тучи, в доме Бариши вставали с неохотой и, уже раздраженные, сквозь зубы желали друг другу доброго утра; огня в очаге не было, а Ката куда-то запропала. Старая Шимица кашляла в своей широкой постели, кляня между приступами кашля и свою болезнь, и вообще все на свете. Луца, еще не проснувшись, стояла посреди дома, вперив взгляд в пустоту. Она была в тягости и с ночи походила на оплывшую квашню — отекшая и белая, с синяками под глазами. Какое-то время она постояла неподвижно, с трудом осваиваясь с окружающим миром и медленно приходя в себя.
— Нет Каты? — вдруг промолвила она, будто ожидая объяснения от стен. И добавила: — Где ее черт носит? — Затем вышла во двор и зычно прогудела в сторону ограды за домами:
— Э-эй… Ката-а-а!..
За ограду ходили справлять нужду или за хворостом, а Ката иногда пряталась там, чтоб побыть одной и вволю наплакаться. Порывы ветра относили голос в противоположную сторону. Луца закричала еще протяжнее:
— Э-э-эй… Ка-а-а-та!..
Поскольку ответа не было, она взяла жестяное ведро с веревкой вместо ручки и сама пошла по воду. Бросив ведро в колодец, Луца услышала, как оно, не зачерпнув воды, шлепнулось, словно бельевой валек. Она склонилась над отверстием и в мрачной глубине разглядела скрюченную фигуру: над ней, точно раскрытый зонтик, вздувалась мокрая Катина юбка.