Суббота навсегда
Суббота навсегда читать книгу онлайн
«Суббота навсегда» — веселая книга. Ее ужасы не выходят за рамки жанра «bloody theatre». А восторг жизни — жизни, обрученной мировой культуре, предстает истиной в той последней инстанции, «имя которой Имя»… Еще трудно определить место этой книги в будущей литературной иерархии. Роман словно рожден из себя самого, в русской литературе ему, пожалуй, нет аналогов — тем больше оснований прочить его на первые роли. Во всяком случае, внимание критики и читательский успех «Субботе навсегда» предсказать нетрудно.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Внешне Лена выглядела на девятьсот седьмой, девятьсот восьмой год, не старше. Как на той фотографии, где они с Маней Шистер и где третьей была, теперь я знаю кто — Атя Ястребицкая, третья грация, самая красивая. Навсегда безо́бразная. Упоминанием о войне Лена остудила мой пыл — и как антиквара, и как сластолюбца: она не была чиста, в нее проникло семя моих времен, вот уже и о войне речь, глядишь и до революции дожила. Я-то принимаю ее за другую, заблуждению способствовала юная ее внешность. Девическая.
Мы идем парочкой — плечо к плечику. Покосился на нее: да нет, совсем молоденькая, в веснушках… Однако поручусь, что еще недавно их на лице у нее не было. Высыпали на солнце. Чтобы ощутили мои губы? …Но только коснулся он ее, как, дико захохотав, увлекла его Панночка за собою. Нет, я не суеверен — я нерешителен с ней по-земному. Сколько раз я подносил к глазам ее фотографию и силою воображения оживлял… Нерешительность скорее красит меня. Вот так же Селим-паша был нерешителен с Констанцией — в том балагане на Масленой.
С ее юностью, пожалуй, вот что: на старинных надгробьях резец скульптора запечатлевал усопшую в расцвете красоты: не пиковою дамой и столетнею каргой, а — «Венерою московскою», в отличие от вмурованных в нынешние убогие плиты фотографий, на которых видишь более или менее ровесниц собственной смерти. Леночка появилась по старинке: в наилучшем своем виде, воспользовавшись этим правом мертвых выбирать себя любой поры жизни — как наряд. Пережить же явленный мне облик могла насколько угодно. А что бабушка сказала «умерла молодою», так для бабушки и сорокалетние — молодые. «Извиняюсь, маманя, когда вы умерли?»
Она говорила без умолку. (Костя Козлов — мне: они горазды на подробности, чтобы оттянуть развязку, а ты, наоборот, гонишь их к ней, упирающихся, неумолимым «ну и что же дальше, ну и что же дальше?»)
— …Пете тогда уже было около восьми, его растили капризным, балованным. Постоянно губы в каше, и Варя с мамой наперебой пичкают его то одним, то другим. И чуть что, папу стращают: то у Петеньки ушко, то у Петеньки зубок. Довели бедного моего папочку до того, что у Петеньки из носа течет, а ему кажется: наследник при смерти. А скверный мальчишка все видит и научился от отца добиваться выполнения любых своих капризов…
Я прослушал. О каком-то Пете — ах да, о Пете-брате, там же маленький брат был. Киваю, словно интервьюер в момент сомнительных высказываний, и, как неслушающий, время от времени демонстрирую интерес: «И что же дальше?» Но не по Косте Козлову, мол, иди-иди («Los, los» — толкаю прикладом). Я весь в другом, я слушать перестал после того, как она оперлась о мою руку.
Она небесплотна! Я осязаю твердь ее предплечья, чувствую: тело ее имеет вес и оно теплое… И пока — максимум двадцатилетняя — Елена Ильинишна, *1890 г., что-то там свое болтает, гадаю лишь об одном: девственна ли она? У них это совершалось за занавесом, за тяжелым и переходившим в ворох тряпья: юбок, панталон. Белья было столько, что действительно принимали на веру некое событие: да, похоже по ощущению. Должно быть, то… А, впрочем, может, и мимо. По выражению ее лица ни за что не догадаешься.
Нет-нет да и приговаривая «что же дальше?», я не травлю ее собаками, не гоню садически к развязке. Только поскорей хочу завершить линию «отца — брата — сестрицы» — всю эту нескончаемую сушку семейного белья, чтоб от косной сырости перейти уже наконец к трепетной влажности дел сердечных, первых объяснений à la «Варюсь — Сердечко». Но и выйдя из кино, после «цветной, звуковой, заграничной фильмы» — будто бы и не было двухчасовой духоты, насыщенной переживаниями зала — она продолжала с того самого места, где ее оборвали «Новости дня» («В аэропорту столицы делегацию английских горняков во главе с Хампти Дампти встречали товарищи…»):
— Все понимать и ничего не предпринять — больше чем преступление, это отказ от Поступка. Нет, я просто должна была что-то сделать. За Петю папа терзался по малейшему поводу, и уж в этих поводах не было недостатка, благодаря Вариному искусству делать из мухи слона. Известно, что любовь бывает нисходящая, восходящая и уравновешенная. Я тогда много прочитала книг об этом. В amour descendes, нисходящей любви, более дающей, чем берущей, преобладает жалость. Но безмерная жалость может разбить сердце, сделав того, кто жалеет, несчастнее того, кого жалеют. Поэтому пробуждать безмерную жалость в одном человеке к другому значит этого человека злонамеренно истязать. А Варя только тем и занималась в отношении отца. Особенно горяча, нестерпимо горяча, сделалась моя боль за папу однажды. Стали как-то к именам зримые соответствия подбирать, это всегда смешно. Кто-нибудь про себя начинает перечислять имена, все, какие взбредут на ум. Когда закричат «стоп», то на каком имени остановился, тому и должен подыскать зримое соответствие. Папе вышла, помню, «Таня».
— Ну, это будет, — он говорил очень скоро, не задумываясь ни капельки — к нашим играм он не относился серьезно. — Это будет, рыжики, желтый в белую горошину сарафан, — и всеобщее веселье. Редкие вечера выдавались, чтоб папа вот так дурачился с нами, а не запирался в своем кабинете — с тетрадками, с книгой.
Напротив, у мамы преобладал импрессионизм чувств, каждому имени сопутствовал образ до крайности отвлеченный. Свои впечатления мама описывала скрупулезно, однако отысканием соответствий в мире конкретных вещей себя не утруждала.
— Федор? Федор… это си минор… да, безусловно, си минор… такое налившееся красным… лопающийся, но и много-много черных запятых…
— Не иначе, как помидор в муравейнике.
Папа сегодня в ударе, узнаю прежнего папу.
— Папочка, спой, как, помнишь, ты пел, — прошу, и он, с мнимой натугой, жмурясь:
Стонет сизый голубочек… —
только вдруг закашлялся.
В графине кипяченая вода. Я наливаю.
— Достаточно, достаточно… — с глазами, налившимися кровью, шептал папа — Пете, бившему его, не переставая, кулаком по спине.
Прошло — и мы продолжили. Я смотрела на Петю. Папа ведь был в полной уверенности, что тот перепугался за него и оттого колотил так яростно… Но я видела удовольствие и азарт на Петином лице — до закушенной губы. Он перехватил мой взгляд.
— Твоя очередь, да? Только чур, на букву «г» чтоб имен не было. Правильно я говорю, Варюсь?
— Правильно, — потупясь, тихо.
В прошлый раз ее Петечка так прыснул, когда я назвала Геннадия, что Варюша сразу отказалась играть дальше, сказав, что знает меня, и знает о моих чувствах к Гене, и пусть я другое имя назову, а трепать это она не позволит.
Соглашаюсь.
— Хорошо, буквы «г» не будет.
Проходит минута, они мне «стоп».
— Имя «Петя».
— Какое совпадение, — замечает мама. — Наверное надо было договориться, чтоб без имен присутствующих.
— Мы уже договорились, чтоб без буквы «г». Петя… — повторяю я как бы в раздумье. — Это… значит… пожалуй, вот что: кричит «Варюсь! Варюсь!» — а само так и остается всмятку.
На миг все лишились дара речи. Но у меня и впрямь это имя рождало такую фантазию — с тех пор, как у Пети обнаружилось одно врожденное уродство: для устранения его требовалось хирургическое вмешательство. Пришел к нам один господин в енотах со своим ассистентом, и сделали они Петю гусаром.
— Ты… ты… — Варя не находила слов, только побелела в своей бессловесной ярости. Вот тогда-то я ей и сказала:
— Люби детей, но своих.
Мама закрыла лицо руками. Папа еще раньше бежал с поля брани, вернее, от зрелища усекновения главы, ужаснувшись сей новой Саломее. У себя в кабинете средь тетрадок и сочинений Толстого оплачет он свою пропащую дочь. Но, может, все же о другом, рыжая твоя бородушка, рыдал ты, запершись в четырех стенах? Выдали тебя подчеркнутые красным карандашом места в «Крейцеровой сонате». А еще больше — то, как неистово пытался ты потом это стереть, но багровые рубцы сохранились под строкой навсегда. Я видела все. И все поняла.