Иной мир (Советские записки)
Иной мир (Советские записки) читать книгу онлайн
Автор описывает свое пребывание в лагерях ГУЛАГа, где он разделил судьбу десятков тысяч поляков, оказавшихся на территории Советского Союза в начале Второй мировой войны. Отличительная особенность "Записок" Г.Герлинга-Грудзинского заключается в том, что он не вынес чувства озлобленности против русского народа. Этот факт имеет важное значение для развития российско-польских отношений. Рассчитана на широкий круг читателей.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
И даже тогда Костылев не дал себя переубедить - он один, наряду с «нацменами» из «мертвецкой», регулярно, раз в три дня, являлся в медпункт. Вечером 10 апреля ему сообщили, что в он в колымском списке и завтра утром должен явиться на санобработку. Он принял этот удар мужественно, хотя и был несколько ошеломлен, - только тихо прошептал:
- Не увижу мать.
До сих пор не могу сказать, что меня толкнуло, но в тот же вечер я отправился к начальнику лагеря предложить, что пойду на Колыму вместо Костылева. Думаю, главную роль сыграло физическое и психическое состояние, в котором я тогда находился. Я был на исходе сил, и перспектива трехмесячного ничегонеделанья - примерно столько времени занимал этап на Колыму - обладала рядом кратковременных достоинств; кроме того, я был довольно молод, и с этим путешествием на край света у меня связывались какие-то неясные эмоции и краеведческие надежды; наконец, дружбе с Костылевым я отдался так глубоко и без остатка, что не мог отступить перед лицом испытания ее крепости. В общем, всего этого было достаточно, чтобы я явился в кабинет начальника и изложил заместителю Самсонова свою просьбу. Он посмотрел на меня удивленно, но отнюдь не сердито.
- Тут лагерь, - сказал он коротко, - а не сентиментальный роман.
Костылев, которому я рассказал о своем провалившемся замысле только после того, как вернулся из барака начальника, не был ни удивлен, ни поражен. Для него это был действительно «роман», хотя, может, и не такой «сентиментальный», как это, видно, казалось заместителю Самсонова, - «роман» с трагическим концом, который он уже наверняка предвидел, и последняя попытка изменить этот конец, на которую решился именно я - его хороший друг с Запада. Он лишь пожал мне руку и без единого слова вышел. Это могло оказаться нашим прощаньем: часто этап прямо из бани забирали на станцию.
Вечером следующего дня у вахты меня дожидался Димка.
- Густав Иосифович, - шептал он сбивчиво, схватив меня за руку, - Костылев облился в бане ведром кипятка.
Меня не впустили в больницу, да и незачем было. Костылев умирал в страшных муках, до самого конца не придя в сознание. На этот раз он получил освобождение навсегда. И пусть он умер не так, как жил, когда я его знал и по-своему любил, но я до сих пор - словно символический образ человека, который одно за другим утратил все, во что верил, - вижу его с искаженным от боли лицом и рукой, погруженной в огонь, словно лезвие закаляемого меча.
Старушку-мать, видно, вовремя не известили о смерти сына. В первые дни мая, когда вечером мы стояли перед воротами в ожидании обыска, стражник показал нам ее. За обледенелым окошком вахты нам были видны ее дрожащие руки, собиравшие в маленький узелок то немногое, что осталось из его вещей, и изборожденное морщинами, строгое лицо, сотрясаемое сухими рыданиями. О, если бы это видел тот, кто своим одиноким и отчаянным безумием, своей детской, слепой тоской по свободе давно иссушил у нее все слезы!
ДОМ СВИДАНИЙ
Домом свиданий мы называли новопостроенное крыло барака возле вахты, где заключенные проводили от одного до трех дней с родными, приезжавшими на свидания в Каргопольлаг со всех концов России. Его топографическое положение в лагере было некоторым образом символично: туда входили через вахту с зоны, а выходили уже за зоной, на вольной земле; колючая проволока, оцеплявшая лагерь, прерывалась точно в том месте, где дом свиданий тонкой переборкой примыкал к дежурке начальника вахты и просторной комнате конвоя. Можно смело сказать, что дом, в котором заключенные после долгих лет разлуки встречались со своими близкими, находился на границе свободы и неволи; показав пропуск и официальное разрешение на свидание и переступив порог переборки, выбритый, помывшийся и празднично одетый каторжник попадал прямо в объятия, протянутые к нему с воли.
Свидание с семьей было связано с неслыханно запутанной и тяжкой процедурой, которую приходилось пройти как зэку, так и его родным на свободе. В принципе - если мне не изменяет память, - свидание разрешалось раз в год, однако на практике большинство зэков тщетно добивалось свидания в течение трех, а то и пяти лет. Роль заключенного в этом отношении была более ограниченной: через год со дня ареста он должен был подать в Третий отдел заявление с двумя приложениями - письмом от родных, из которого ясно и недвусмысленно вытекало бы, что кто-то из них хочет его навестить, и характеристикой от лагерных властей о безупречном поведении в бараке и на работе. Это значило, что, претендуя на свидание с женой или матерью, он должен был держаться хотя бы на уровне второго котла, т.е. стопроцентного выполнения нормы, а этой привилегии были лишены обитатели «мертвецкой». Письмо от родных не было пустой формальностью. Там, где связи между зэками и вольными были связями не по крови, а по свободному выбору сердца - я имею в виду супружеские пары, - натиск на то, чтобы полностью порвать с «врагом народа», был так силен, что не все его выдерживали. Сколько довелось мне прочитать в лагере писем, в которых жены сообщали мужьям, что «дальше так жить не могут», и просили освободить их от супружеского обета! Иногда старания получить свидание застревали на мертвой точке, хотя начало выглядело хорошим и многообещающим. Только через год-два оказывалось, что кто-то там на воле «передумал» и забрал свое прошение. А то бывало, что за порогом переборки зэка ожидали не протянутые, дрожащие от волнения, истосковавшиеся объятия, но измученный взгляд и слова, умоляющие сжалиться. Время таких свиданий внезапно сокращалось до нескольких часов, достаточных, чтобы обсудить судьбу детей, а сердце зэка сжималось, как высохший орешек, бессильно колотящийся в твердой скорлупке.
В стараниях добиться свидания наибольшая часть инициативы принадлежала, разумеется, тем, кто на воле. Из писем, которые показывали мне мои друзья-солагерники, я смог сделать вывод, что старания эти были исключительно тяжкими, по-своему даже опасными. Решение вопроса о свидании заключенного с родными, естественно, принадлежало не ГУЛагу (Главное управление лагерей) - который является всего лишь чем-то вроде административной дирекции лагерей и не вмешивается ни в приговоры, ни в обвинения, предъявленные рабам принудительного труда, - но, теоретически, Генеральному прокурору СССР, практически же - ближайшему по месту жительства просителя управлению НКВД. Теперь следует внимательно проследить тот заколдованный круг, в который вступал вольный человек, если у него хватало упорства, встретив первые преграды, несмотря ни на что, не отказаться от своего безумного замысла. Право получить свидание имел только тот, кто сам мог предъявить свое абсолютно безупречное политическое прошлое и доказать, что в его крови нет ни малейшей бациллы контрреволюции. Не говоря уже о том, что во всей России нет человека, который отважился бы с совершенно чистой совестью войти в кабинет следователя, и что в данном случае свидетельства о политическом здоровье требовали чиновники, кроме которых никто другой не мог его выдать, - не говоря уже об этом, повторяю, очевидном абсурде, мы наталкиваемся на другой, еще более кошмарный. Иметь в семье заключенного, «врага народа» - уже само по себе достаточное доказательство того, что человека, прожившего с ним столько лет, также не обошла контрреволюционная чума, поскольку политические преступления в глазах НКВД - заразная болезнь. Самим приходом в НКВД за справкой о здоровье проситель давал косвенное доказательство того, что, вероятнее всего, и сам заражен. Допустим все же, что детальный анализ крови не обнаружил в организме никаких зачатков инфекции, - проситель получает иммунизирующую прививку и на неограниченное время идет в карантин. В карантин? Но зачем? Неужели ему, наконец-то получившему бесспорную справку о том, что он здоров, тут же выдать разрешение на прямой, трехсуточный контакт с больным, само существование которого только что представлялось заразным даже на расстоянии нескольких тысяч километров? Садистский, иногда окончательно отбивающий охоту продолжать, парадокс этой ситуации состоит в том, что родственник, живущий на воле, во время бесед в НКВД вынужден делать всё, чтобы доказать, насколько ослабла, увяла и лишилась содержания его эмоциональная связь с тем, кто в лагере. А если так, то для чего же предпринимать далекую и дорогостоящую поездку, чтобы с ним повидаться? Из этого бредня нет выхода. Люди, которые отправляются на лагерное свидание с намерением раз и навсегда освободиться от этого ужаса жизни в полурабстве, в атмосфере неустанных подозрений и с клеймом соучастия в чужой вине на лбу, - получают разрешение без труда. Другие либо смиряются с невозможностью и молча хранят веру, либо рассчитывают на последний отчаянный шаг - поездку с прошением в Москву. Но им следует помнить, что, вернувшись из лагеря в родной город, они не так-то легко защитятся от мстительности местного НКВД, которое они обошли на пути к цели. Нетрудно отгадать, много ли смельчаков найдется при таких условиях.
