Скорпионы
Скорпионы читать книгу онлайн
Без аннотации. Вашему вниманию предлагается произведение польского писателя Мацея Патковского "Скорпионы".
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Трудно представить, что какая-нибудь машина минует точку поворота и полетит дальше. Все на базе, а особенно пилоты, отлично знали, что эта машина не смогла бы донести груз до цели. Но даже если бы она достигла цели и сбросила груз, то попала бы в чуткие и цепкие пальцы радара. А если бы выскользнула из радарового кольца и вырвалась на простор, ей бы уже некуда было возвращаться: не было бы базы и еще многого, и машина повисла бы между черно-пурпурным небом и грязно-синей землей.
Пилоты с базы и нормальные люди с континента понимали, что эти болезненные фантазии лишены всякого смысла. И поэтому пилоты с базы могли мечтать о гражданских линиях, а люди с континента покупать детские коляски, писать книги, бегать в кино и служить в армии.
Вот в чем великий смысл и великая бессмыслица того, что делаем мы с Рафом».
Новый толчок встряхнул машину, и снова она подпрыгнула и скользнула, как плоский камень, брошенный на поверхность воды.
Герберт посмотрел вниз. Стало светлее, ночь засеребрилась, будто сзади, за хвостом машины, вставало огромное, слепящее солнце. Под ними неподвижно распластались облака, они пытались согреть свои пушистые брюшки в свете, лишенном тепла. Вокруг простиралось холмистое плоскогорье, похожее на большое и шершавое матовое стекло.
Герберт зевнул. Машинально поднес руку к шлему, чтобы прикрыть рот. Он заметил, что Раф через минуту сделал то же самое. Герберт громко рассмеялся. Он смеялся долго, не выключив микрофона. А когда успокоился, еще долго слышал смех в наушниках. Они поняли друг друга без слов.
«Одно меня удивляет, — думал Герберт. — Почему я предаюсь воспоминаниям именно во время полета? Неужели так было всегда?»
Герберт старался припомнить, что он чувствовал во время полета, когда только начал летать. «Кажется, не думал вообще. Начал пережевывать эту жвачку, как старая корова, с тех пор как попросился на гражданские линии. Вполне возможно, что база вблизи вонючего городка и есть моя судьба, и я не могу от нее убежать. Ни люди, ни я не виноваты, что я рано, очень рано начал разбираться в машинах, особенно в реактивных двигателях. Лучше бы я был посредственностью и каждый день, лишь забрезжит рассвет, развозил в двухколесной тележке молоко. Вместо того чтоб ставить у порога бутылки, я летаю над головами людей. Дались же мне эти реактивные двигатели! Был бы я обыкновенным летчиком, таким, каких много, был бы таким, как любой машинист, ничем не выделяющийся среди других, или вагоновожатый в большом городе — все они одинаково хорошо справляются с мотором. Но мне не повезло, не повезло потому, что я способный летчик, и потому, что меня выделили — послали на базу, где работают лучшие из лучших летчиков.
Майка уже нет в живых, нет Ленцера, и Портера тоже фактически нет. Я последний из нашей компании. Еще недавно мы вчетвером пили водку, и Доротти кокетничала с Майком».
Недавно? Это он помнил отлично, а вот о трех годах, проведенных на базе, совсем почти забыл. Они прошли… как один день, пасмурный, серый. День, который легко забыть, перепутать с другими, который может длиться три года.
«Ленцер сегодня плохо кончил, впрочем, все на базе плохо кончают. И не только на базе. Все же Ленцера жаль. Майка тоже, он был мировой парень. Портера тоже жаль, хотя его романтические бредни могли вывести из себя даже самого стойкого летчика. Эх, закурить бы…
Или было бы сейчас на два часа позже. Прекрасная мысль — во время каждого полета сокращать себе жизнь на два часа. На худшие два часа. Или хотя бы на пятнадцать минут, которые стоят многих месяцев, а то и лет жизни. Портер не выдержал этих минут, Раф говорит, что продержится еще год — так он оценивает свои силы. А я? Каждый полет сокращает нам жизнь настолько, что два часа — это мелочь. Доротти я написал, полковник, кажется, обещал помочь. Все остальное волнует меня не больше, чем содержимое сточных канав в нашем городишке.
С меня довольно! И городишки, и вонючей пустыни с обуглившейся травой, и ночей, исполосованных лучами прожекторов, и черных стекол, всегда закрывающих глаза. Ночной летчик-высотник. Это звучит красиво только для молокососов. У нормальных людей это должно вызывать лишь сострадание. Но нормальных людей вокруг нас нет, они там, откуда лайба по вечерам привозит капусту, ром, картофель и мясо.
Если бы не шершавая пелена облаков, несущаяся внизу, словно взбесившаяся река, могло бы показаться, что машина повисла над нашим городишком. Но на самом деле я сейчас лечу над европейскими городами. Не трудно проверить, вошел ли я уже в район моря или все еще лечу над континентом. Но лень протянуть руку к радисту и взять листок. Раскаленный шар перекатывается вправо, это значит, что время бежит».
— Господин майор.
— Гм…
— Летим.
— Пожалуй, сделаем этот чертов полет.
— Еще как! С минимальным расходом топлива.
— Какое тебе дело до топлива, черт возьми!
— Я имел в виду нервы.
— А-а-а…
— Я просто подумал, что все это — бег на большие дистанции. Кто прибежит первым: мы или наши нервы. Моя дистанция — один год.
— Мы все расстояния измеряем временем. Привычка.
Раф не ответил.
Герберт обратил внимание на то, что толчки прекратились. Облака теперь неслись под машиной, как чистая, быстрая река без порогов и водоворотов.
«Прошли болтанку», — подумал Герберт. Он посмотрел на указатель скорости. Стрелка подвинулась вперед. Автомат включил сигнализацию. Герберт отрегулировал газ и вновь включил автопилот. Сложил руки на коленях и сидел, ссутулясь.
— Господин майор.
— Гм…
— Ничего. Мне показалось, что вам плохо.
Герберт ослабил ремни. Уселся поудобнее. Костюм жал под мышками. Он машинально протянул руку, чтобы почесаться. Но сообразил, что это бесполезно. Пошевелил плечом, стало легче. Подумал: «Хорошо бы залезть сейчас в холодную воду, в бассейн например, или хотя бы стать под сильный душ. Подставить спину, чтобы крепкие струйки били по туго натянутой коже». Приборы приятно холодили руки.
Раф громко зевал в микрофон. Герберт зевнул так же сладко.
— Раф.
— Да.
— Ты выпил бы сейчас рому?
— Да.
— Хорошо. Выпьем на базе.
— Господин майор.
— Ну?
— Что бы вы хотели сейчас сделать?
— Влезть в холодную воду.
— А я — передвинуть стрелки на полный оборот.
— Глупое желание.
— Я знаю, это я так.
— Вот закончим этот полет.
— Конечно, закончим, и все, черт побери.
— Что «все»?
— Как что? Он будет позади.
— Ну что ты мелешь. Впереди будет следующий.
— Правда.
— Раф!
— Да…
— Долго так можно выдержать?
— Откуда я знаю? Портер выдержал недолго, но мы пока не поддаемся.
— Вот именно.
— Господин майор.
— Гм…
— Сейчас выйдем к морю.
Герберт посмотрел на часы — еще осталось четверть оборота. Он вздохнул и откинулся на спинку кресла.
XIV
Звук летящего самолета напоминал орган, точнее, органную музыку. Так по крайней мере казалось Герберту. Человеку, который никогда не водил самолета, рев его двигателей казался бы бесстрастным гудением работающей где-то вдалеке лесопилки или глухим, теряющимся во влажном воздухе хриплым жужжанием комаров. Судорожные выхлопы двигателей на старте звучали для него, как рев тревожной сирены на борту пассажирского самолета, его сначала раздражала бы надоедливая дрожь стекол, кресла, стакана, поставленного рядом, потом он привык бы и… уже не замечал. Как шофер не замечает шума мотора на пятом часу езды.
Но летчик знает, что, если он потянет на себя ручку секторов газа, двигатель зазвучит тоном ниже, запоет почти торжественно и, постепенно замирая, перейдет в тихое мурлыканье. Толкни он ту же ручку вперед, — звук, нарастая, разгладится, станет напевным, почти мелодичным; пилот знает эту мелодию, он может воспроизвести ее в памяти.
Герберт вспомнил сейчас орган. Почему именно орган, а не виолончели? Виолончели тоже могут сыграть полет бомбардировщика. Быть может, потому, что орган — это не только звук, это еще и образ, запечатленный памятью. Мощный, захватывающий, волнующий. Когда начинают литься звуки органа, когда он набирает силу, дыхание, а воздух дрожит, как струна, тогда, как в камертоне, пробуждается слабое эхо голоса. Этот голос в нас самих. Это значит, что музыка взволновала нас, проникла нам в душу. Может, поэтому он подумал теперь об огромном венце серебряных труб, которые рождали этот голос.