Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)
Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая) читать книгу онлайн
Спустя почти тридцать лет после гибели деревянного корабля композитор Густав Аниас Хорн начинает вести дневник, пытаясь разобраться в причинах катастрофы и в обстоятельствах, навсегда связавших его судьбу с убийцей Эллены. Сновидческая Латинская Америка, сновидческая Африка — и рассмотренный во всех деталях, «под лупой времени», норвежский захолустный городок, который стал для Хорна (а прежде для самого Янна) второй родиной… Между воображением и реальностью нет четкой границы — по крайней мере, в этом романе, — поскольку ни память, ни музыка такого разграничения не знают.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Я взял чернила и бумагу и записал мелодию. После чего, как записной скептик, сказал:
— Это красивая тема. Если ты в самом деле услышал ее как нечто чуждое, проникшее в тебя извне, тогда она непременно разрослась бы, тогда ты знал бы и спутниц этой строки, тогда — —
Он снова открыл рот, но на сей раз запел, и я услышал чудесное ветвление звуков.
Я вскочил.
— Тутайн, — сказал я с нажимом, — тут что-то не так: это, наверное, воспоминание из прежних дней. Мне кажется, будто я знаю эту мелодию; во всяком случае, я теперь не могу не думать о ней…
— На сей раз именно я веду себя как верующий, а ты как неверующий, — сказал он. — Ты сам громоздишь все больше свидетельств, подтверждающих, что это пришло ко мне с твоей кровью, — но используешь их исключительно для того, чтобы выставить меня дураком. Давай не будем спорить о вещах, в которых я совершенно уверен, ты же их признавать не желаешь… Если мы разошлись во мнениях, нам нужно лишь снова вспомнить предпосылки нашего совместного бытия. В то время, которое уже прошло, ты любил меня и знал, что я — человек, убивший твою возлюбленную. Ты дотрагивался до моей обнаженной кожи и знал, что перед тобой убийца. Какое бы исступление мы себе позже ни позволяли, ты не ведал стыда и не колебался, хотя понимал, что в итоге станешь виновным. Ты в конце концов омыл свою душу и свои внутренние органы моей кровью: ergo, ты несешь половину моей вины, и мы оба одинаково хороши или одинаково плохи. — С меня снят тяжкий груз. Я больше не могу тебя потерять. В последние дни я готовился умереть. Ты захотел, чтобы было по-другому. Не захотел освободиться от меня. — А о той музыке мы лучше умолчим.
— — — — — — — — — — — — — — — — — —
Я очень скоро понял, чтó делать с этими отрывочными мелодиями. Я написал четырехголосую фугу. Она стала самой красивой из моих фуг. Меланхоличной и протяженной, как горный лес. По одержимости и неизъяснимости сравнимой с тем ричеркаром Свелинка, который заканчивается после двухсот девяноста тактов и незадолго до конца, под высоким ми как органным пунктом, вновь и вновь повторяя уже упоминавшийся мною томительный языческий вопрос, выливается в неописуемо сладостные имитации, выталкиваемые одна за другой, словно жалобы. — — Мне казалось, пока я записывал эту фугу, что к нотам следовало бы прибавить слова. Но в сумерках, когда я устал от писания и мои глаза уже едва не вслепую просматривали бумажные листы, мне попадались только какие-то малозначащие стихотворные строчки, школярские тексты, которых я стыдился… Стягивание всего моего существа вокруг одной, не высветляемой до конца точки восприятия. Немного любви и много печали и неумеренно много голода по вечной жизни — ах, совсем маленькие идеалы, позаимствованные у самой плоти, этой фибриллярной машины…
Наш отъезд снова и снова откладывался. Произведение, которое я написал с помощью Тутайна, внушало мне такую гордость, что в один прекрасный день я отправился в Копенгаген, чтобы показать его Тигесену. Тот добросовестно просмотрел рукопись; потом попросил меня сыграть ему эту вещь на рояле. Когда я закончил играть, он долго молчал.
— Как вы сподобились на такое? — сказал он наконец.
— У вас есть какие-то возражения? — спросил я напрямую.
— Я теряю разум, когда слышу что-то подобное, — сказал он. — Я думаю, вы настолько великий человек, что мы, ваши современники, даже не можем этого осознать. Наши уши закрыты для самого существенного: мы улавливаем только звуки, но не новые понятия, не иной человеческий мир. В вашем произведении есть страшное исповедание веры — диалог с новым Законом, которому еще только предстоит прийти…
— Я здесь не для того, чтобы выслушивать столько похвал, — сказал я решительно; но я чувствовал, что лицо мое полыхает, охваченное праздничной радостью. Похвала Тигесена необычайно взбодрила меня.
— Понимаю, — ответил он, — а что говорит ваш издатель?
— Он еще не знает этой фуги, — сказал я.
— Вы боитесь его суждения или снова оказали мне честь, придя ко мне первому со своим новым произведением?
— Я на самом деле не знаю, почему сейчас нахожусь у вас, — сказал я смущенно. — Как правило, у меня не бывает своего мнения о том, что я написал. Но на сей раз мне показалось, что это нечто стоящее. Поэтому мне не хватает невозмутимости, чтобы без внутренней робости выслушивать деловые замечания от издателя. Вам же я доверяю, вы это знаете.
Он сразу подошел к телефонному аппарату и попросил, чтобы его соединили с издателем. Убедившись, что руководитель издательства взял трубку, он в восторженном тоне заговорил о моей новой работе. Невидимый собеседник попытался, видимо, притушить его воодушевление или отважился на какие-то возражения гипотетического характера. Тут Тигесен громко заявил, что издатель, мол, неисправимый болван. Издатель, кажется, пытался его успокоить. Внезапно беседа оборвалась.
Тигесен со смехом повернулся ко мне и сказал:
— Идите к нему. Уже через неделю вы получите для корректуры оттиски пластинок.
— На сей раз публикация меня чрезвычайно обрадует, — сказал я, — как если бы речь шла о моем первом произведении.
— А прежде вы радовались только наполовину? — спросил он.
— Я уже забыл, наполовину ли или совсем никак, — ответил я. — Я очень сильно завишу от своих сомнений.
— Боюсь, — сказал он, — вы нуждаетесь в каком-то особом признании, потому что при отсутствии такового растрачиваете себя в бесплодной борьбе. Но широкое признание вам на долю не выпадет и выпасть не может. Потому что слышащих людей очень мало. — Может, в последнее время у вас были профессиональные неприятности? Или вас оскорбляли в газетах?
— Я не знаю… но думаю, что со мной обошлись снисходительно, — сказал я. — Критики молчат: между тем очень вероятно, что издатель начнет жаловаться, потому что продажи моих вещей сократились.
Тигесен нахмурил лоб.
— На самом деле вы слишком далеки от музыкальных событий. Вас не знают: вы не присутствуете в публичном пространстве: вы — сочиняющий музыку отшельник.
— Я собираюсь уехать еще дальше, — сказал я резко, — совсем далеко.
На его лице я прочитал ужас.
— Не понимаю, — сказал он почти беззвучно; и, как если бы вдруг увидел тяготеющее надо мной проклятие, патетически произнес: — Вам уже никто не поможет. — А затем нерешительно продолжил: — Почему вы ничего не написали для моей скрипки? Вы же знаете, как я надеялся на новую сонату.
Я пробормотал извинения. Мы еще долго болтали о том о сем. Я чувствовал его любовь ко мне — но на меня веяло холодом от каких-то брошенных им вскользь слов, к которым я не был готов. Бесцветность моего бытия сердила его или даже пробуждала в нем недоверие. Он старался убедить меня в несообразности такого существования и в конце концов пришел к выводу, что я человек проблематичный. Я не мог объяснить ему, из какого хрупкого материала я создан, насколько неудовлетворительны предпосылки моего творчества.
Когда я уже покинул его, меня вдруг молнией пронзила мысль, что больше я не увижу этого человека, который столь бесконечно много для меня сделал, который предоставил мне место среди других людей, который наградил меня предикатом гения и тем предпринял попытку добиться моего оправдания перед всем миром и перед моей матерью.
Слезы застлали мне глаза. Еще раз проснулось мое стремление к славе: меня соблазняла приманка праздничного бытия, и мне казалось, что исполнение этой мечты осуществимо, творческая работа не так уж тяжела, а требования собственной совести нетрудно привести в соответствие с направленными на меня ожиданиями десятков тысяч людей. В эти полчаса я не признался себе, что не смогу избежать своего предназначения. Конечно, во мне есть кое-какой добротный исходный материал; однако, чтобы совершить что-то выдающееся, мне не хватает главным образом мужества и внутренней свободы. Я не отношусь к числу героев. Мое пение — пение угнетенного. Рабы могут обладать красивой внешностью и чувствовать гордость — как любые великолепные животные, — когда зачинают друг с другом детей, и их жалобные песни разрывают сердце людям с открытой душой; но неотступность их судьбы — то, что они остаются рабами, — оскорбительна для господ, для настоящих хозяев жизни: потому что неотступная глухая печаль удушает надежду…