Чехословацкая повесть. 70-е — 80-е годы
Чехословацкая повесть. 70-е — 80-е годы читать книгу онлайн
Сборник знакомит с творчеством известных современных чешских и словацких прозаиков. Ян Костргун («Сбор винограда») исследует морально-этические проблемы нынешней чешской деревни. Своеобразная «производственная хроника» Любомира Фельдека («Ван Стипхоут») рассказывает о становлении молодого журналиста, редактора заводской многотиражки. Повесть Вали Стибловой («Скальпель, пожалуйста!») посвящена жизни врачей. Владо Беднар («Коза») в сатирической форме повествует о трагикомических приключениях «звезды» кино и телеэкрана. Утверждение высоких принципов социалистической морали, борьба с мещанством и лицемерием — таково основное содержание сборника.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— А ты теперь выглядишь тоже намного лучше, — неожиданно начала Броускова о другом. — Знаешь, что Яхим умер? Бедняга… Переселился, чтоб пожить в здоровом климате с чистым воздухом, да не больно-то он им надышался.
Продавщица подала пирожное в наилучшем виде, на какой только была способна. На серебряном подносике. Енику пришлось сесть против пани Броусковой. Он покраснел, словно явился свататься. Лицо его пылало, и ни за что на свете он не поднял бы глаза.
— Ты что! — с упреком перебил дед Броускову. — Как же Яхим умер, если я каждый день с ним разговариваю? Если он живет здесь?
Броускова обиженно моргнула и быстрее заработала ложечкой.
— Ты все время путаешь его с Отакаром. И путал, еще когда мы ходили в школу, потому что у них на лице были одинаковые родимые пятна.
Еник выждал, когда пани Броускова снова принялась за пирожное, и повторял каждое ее движение. Но в конце концов не удержался, окунул палец в сливки и облизал, а крошки собрал, в то время как пани Броускова их только рассыпала.
Дед сердито смотрел на кондитершу, которая язвительно улыбалась, слушая бестолковую болтовню Броусковой. Ему самому стыдно было слушать, а также видеть ее нелепую одежду и сознавать, что он никогда не отважится сказать ей об этом. Хоть бы кто когда намекнул ей, до чего она смешна… Но зачем было говорить это когда-то красивой девушке? И теперь ради чего — старухе? Дед испытывал стыд и какую-то вину, но также и облегчение, что время уберегло его от одиночества, которое, сманивая видениями, легко уводит на ложный путь.
— Зайди когда в гости, — предложил он Броусковой сдавленным голосом. — Поговорить… не при ней, — ожег он взглядом продавщицу и сгреб пятаки с прилавка в ладонь.
Кондитерша хлопнула полотенцем по мухам.
— Ты серьезно? — растрогалась Броускова, но тут же хихикнула. — В самом деле, отчего не прийти? Отчего не прийти теперь, когда нам по сто лет…
— Еще бы, — прогудел дед. — Что правда, то правда.
Броускова заметила, как Еник потихоньку подглядывает за ней и повторяет ее движения. Она хитровато подмигнула ему, а у Еника от горького стыда сразу поникла голова.
— Ну что, дед? — поинтересовалась Броускова. — Слушается он тебя?
Еник потерял дар речи за добрых полчаса до этого.
— Я завидую… — прошептала Броускова. — Я б завидовала, что у тебя такой внучек… Если б это не был ты.
Дед мельком глянул ей в лицо. Глаза у Броусковой вылупились из колючей скорлупки рассеянности и влажно заблестели. Будто каштан из лопнувшей верхней кожуры.
* * *
Губерт распахивал бабке Коубковой картофельные грядки на огороде. Проселочная дорога пролегала рядом с огородом, и дед не мог пройти мимо просто так, с безразличным видом, как турист, подгоняемый видением замка. Да и Еник не дал бы ему.
Пять старух подбирали картошку в ведра и ссыпали в мешки. Они без умолку трещали об испорченности света, и головы их сновали так низко над землей, будто они и родились такими согнутыми. А ведь когда-то они выступали горделиво, прямо; дед всех их помнил: ясный взгляд и гладкие лица, накрахмаленные торчащие юбки над округлыми икрами, пестрые вышитые юбки, каких теперь днем с огнем не сыщешь.
Мерин был белый, в темных яблоках, толковый конек. Когда он, раздув ноздри и чуть не падая на колени, двигался вперед, сверкающее выгнутое острие лемеха с глухим потрескиванием разрывало корешки, а быстро вращающиеся «пальцы» картофелекопалки разбрасывали распаханный ряд невысоким гейзером — сперва отлетали сухие стебли, затем черные куски жирной почвы, и, наконец, разлетались маслянисто-желтые картошины, словно с неба сыпался дождь дукатов.
В постромках потрескивала дратва на швах, толстая, как шнурки на ботинках, и выброшенные на свет божий личинки жуков в ужасе колотились белыми попками. Двухметровый Губерт, следуя за картофелекопалкой, просто порхал, и, не будь в нем более центнера веса, глядишь, и взлетел бы. Вороны хриплыми голосами скликали друг друга, безо всякою страха печатали уродливыми ножками крестообразные следы по свежим пластам земли, жадно склевывая перепуганные белые пушинки, и благодарно помаргивали на божий свет блестящими угольками своих глазок.
Бабки постепенно удалялись от дороги, их болтовня напоминала щебетанье улетающей птичьей стаи. Губерт порожняком возвращался назад. Еник присел на корточки, в вытянутой ладони он держал личинку, прекрасную, как девичий сон, поджидая воронью королеву.
— На-на-на… цып-цып-цып… — шептал он в уверенности, что колдует.
Губерт спотыкался о комья земли, мерин же поднимал ноги, как его светлость князь, помахивая головой, от чего звенели удила и цепочки на упряжи.
— Как поживаешь? — спросил Губерт, но на этот раз криво усмехнулся.
Дед молча пожал плечами.
Конь переступал с ноги на ногу, в суставах у него скрипело, а косые лучи заходящего солнца очерчивали над его крепким хребтом легкие волны потемневшей от пота шерсти. За всю жизнь он перевернул немало земли и ничего уже не хотел. Ноздри у мерина были розовые, а пах черный.
— Ну скажи, — медленно проговорил Губерт. — Мог бы ты так вот смотреть на трактор и ничего не говорить?
Наверно, не мог бы, но дед не знал, как об этом сказать.
— Трактор должен пахать, — философствовал Губерт. — На то он и трактор. А кони… У коней добрая воля, так и знай, черт тебя побери! — с упреком бросил он деду и всему миру. — Сорок лет смотрел я на лошадей изо дня в день. И скажу тебе еще раз, что от них веет доброй волей.
Дед надвинул шляпу пониже на уши и положил руку Енику на плечо.
— Ты вообще видел когда лошадей? — спросил Губерт у Еника.
— Только издалека, — прошептал Еник пересохшими губами.
Дед с Губертом переглянулись. Грустно, укоризненно, недоумевающе и беспомощно.
— А в деревне бывало и до восьмидесяти лошадей, — вздохнул дед.
Бабки собрали картошку до самого конца ряда. Теперь опять наступал черед Губерта, ему надо было причмокнуть, погоняя грустного белого мерина, белого, в серых яблоках, лошадку с широким хребтом и мудрой головой, и распахать следующий ряд и достать еще желтых дукатов.
Губерт хлопнул вожжами по заду лошади, раздвоенному глубокой впадиной, и еще раз оглянулся.
— Надрываются и позволяют бить себя кнутом, — сказал он деду. — А знаешь, что бы я еще хотел про них знать?
Откуда? И если б не шляпа, дед не знал бы даже, что делать с руками.
— Хотел бы я знать, любят ли нас лошади! — Губерту уже приходилось кричать, чтобы его услышал дед. А мерина не надо было понукать к работе больше одного раза, и мудрствования хозяина были ему безразличны. Вороны закаркали и припустили за ними, совершая замысловатые зигзаги у них над головами.
Вороны не глупые, подумал Еник. Лошадь — это их королева. Так завершил он свои раздумья и спросил:
— Деда, как ты думаешь, я полюбил бы личинок?
Но похоже было, что с дедом сейчас не договориться.
* * *
Они сидели на меже и слушали стрекотание кузнечиков. В траву падали орехи, а Палава перекрасила свои волосы в рыжий цвет. Верхние листья на виноградных лозах светились багрянцем, а налитые сладостью гроздья даже на вид казались теплыми. Солнце не спеша ковыляло к западу.
Между длинных рядов виноградных лоз дед смотрел вниз, на райские кущи под собой, на пруд, ослепительно сверкавший между франтоватыми тополями и клушистыми вербами, словно оправленный камень в перстне. Эта картина возвращала его в прошлое, такое далекое, что оно казалось вымыслом. И все же оно было правдой. Дед помнил время, когда на месте пруда копали лопатами золотую щебенку, загружали ею телеги и развозили по окрестным шоссе, тогда еще нигде не кончавшимся. Он помнил допотопную землечерпалку на маленьком, с пятачок, прудике — теперь там плавала парусная яхта… Он видел машины и городских девушек, таких красивых, какие во времена его молодости в деревне никогда не успевали вырасти.