Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)
Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая) читать книгу онлайн
Спустя почти тридцать лет после гибели деревянного корабля композитор Густав Аниас Хорн начинает вести дневник, пытаясь разобраться в причинах катастрофы и в обстоятельствах, навсегда связавших его судьбу с убийцей Эллены. Сновидческая Латинская Америка, сновидческая Африка — и рассмотренный во всех деталях, «под лупой времени», норвежский захолустный городок, который стал для Хорна (а прежде для самого Янна) второй родиной… Между воображением и реальностью нет четкой границы — по крайней мере, в этом романе, — поскольку ни память, ни музыка такого разграничения не знают.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Он мало-помалу успокоился.
— Кто из нас двоих лучший и кто — худший? — спросил он внезапно.
Вопрос этот, хоть и был поставлен, не получил ответа.
— Мы будем считаться прекрасными людьми, если сумеем держать язык за зубами, — снова подхватил Тутайн прерванную мысль. — Перспектива, что когда-то в будущем я должен буду ответить за свою земную жизнь — в холоде вселенского пространства, по ту сторону от Млечного Пути, — меня не пугает. Очевидно, что каждому человеку придется, так или иначе, примириться с тем, что ему на своем веку довелось пережить. Большой работы, если вдуматься, тут не понадобится. Когда сгниют наши кости — это самый поздний срок — Провидение потеряет право требовать от нас проявлений мужских или женских чувств. Оно в любом случае такого права не имеет, что может доказать даже дилетант. Потому что бродящие в нас жизненные соки перемешиваются влечением к переменам, которое тяготеет над всем тварным миром. Кроме того, я не хотел бы отказаться от представления, что обладаю свободной волей, о чем постоянно талдычат знатоки человеческих душ. Всё ведь понятно, более или менее. Любые факты мыслимы только в определенном времени и в конкретном пространстве. А После и Прежде… слова и оценочные суждения… мнения о случившемся других людей и даже собственное наше мнение: мы больше не будем со всем этим спорить… Мы уже полностью напитались. Полностью напитались наслаждением, и усталостью, и болью. То, что пережил я, мало-помалу наверстал и ты. Подумай сам: два человека — на протяжении четырех дней, или пяти дней, или целой недели — были расплавленным металлом, медью или оловом, небесной и земной любовью. В большей степени — именно земной любовью. Красной медью {444}. Ничего лучшего — более глубокого и непреложного — не пережил никто.
Теперь слова текли с его губ, как родник. Он поднял голову. Легкий румянец залил его бледное лицо.
— У нас было достаточно всего, более чем достаточно, — сказал он. — Я удовлетворен. Нужно лишь распознать свое счастье, чтобы быть счастливым.
Он снова подошел к шифоньеру, где хранил запас шнапса, в последние дни увеличившийся. Поднес бутылку ко рту и выпил. Потом передал ее мне.
— Мы больше не будем церемониться, — сказал он.
И посмотрел на себя в зеркало. Губы у него были, как и лицо, бескровными и узкими.
— Можно считать, что всего уже достаточно, — повторил он. — Я раньше мечтал когда-нибудь уподобиться лесной почве: полной теней, обессиленной, разрыхленной исступлением. Совершенно свободной от желаний. Уподобиться человеку, у которого — как у лошади, для приготовления вакцины, — забирают кровь. Уподобиться выжатому плоду. Человеку, который довольствуется малым, потому что познал свои границы. Душа и тело, сердце, почки, легкие, селезенка, кишечник, влечения, мысли, познание, дух — всему этому поставлен предел. И всегда находится кто-то, утверждающий, что все это вообще нам не принадлежат… От прогулки на небо мы с тобой можем воздержаться. Там пусто. И вдвойне пусто, если сами мы не наполнены…
Он еще что-то говорил. Повторялся. Делал все от него зависящее, чтобы наши дни были праздничными. Но сила надежды, заботливой надежды, в нем уже надломилась. Потому многие наши часы оказывались не очень удачными.
— — — — — — — — — — — — — — — — — —
На улице нам однажды встретилась Гемма. Одетая в платье, которое не было ей к лицу, да и сама она изменилась. Груди торчали вперед, чего прежде я за ней не замечал, а живот… в моем сознании сразу всплыл мучительный вопрос… живот приподнялся — что, может быть, видел только я, — будто устремляясь навстречу сердцу. Я почтительно поздоровался. Она взглянула мне в глаза и, как чужая, молча прошла мимо.
— Что это? — крикнул я Тутайну.
— Разрыв, — сказал он. И добавил, немного погодя: — Женщины не знают дружбы. Любовь же для них — просто вещь. А не то, что могло бы пригодиться мужчине в смертный час.
— Гемма изменилась… — сказал я растерянно.
— И проявила невоспитанность, — продолжил он.
— Она огорчена, — сказал я.
— Скорее полна решимости, — возразил он.
— Решимости на что? — спросил я.
— Стать матерью, — сказал он.
— А Фалтин на ней женится? — спросил я.
— Не беспокойся, она найдет отца для ребенка.
Я увидел, что на лице Тутайна сгущаются тучи. Но это не смутило меня. Я продолжал говорить.
— Не я ли отец? — спросил я.
— Она одна знает, кто отец, — сказал он, — но нам свой секрет не откроет. Она уже приняла решение.
— Я не могу угадать какое, — сказал я робко.
— Ты в таких делах ничего не смыслишь, — сказал он с любезной интонацией. Но я теперь различил в его голосе новый призвук — едва сдерживаемой ярости.
— Ведь даже если она меня обманула, что-то скрыла, то возможны два варианта… — упорствовал я.
Голос Тутайна стал еще более вкрадчивым:
— Если она от тебя что-то скрыла, то вариантов может быть и три, и четыре, и пять, и шесть, и семь, и восемь, и девять… короче, много. Вместимость здоровой, верной своему призванию женщины весьма велика. По правде говоря, она тебя не обманывала — но, конечно, разочаровала. Она отдала тебе то, что у нее было. А рассказывать о существовании в ее жизни другого мужчины не сочла нужным, потому что это уже в прошлом. Когда же она оказалась в обстоятельствах, вынуждающих ее дать какое-то объяснение или приоткрыть завесу над своим прошлым, она потеряла контроль над собой… Тем не менее ее тогдашнее поведение достойно восхищения.
— Достойно восхищения?! — крикнул я.
— Конечно, — сказал он холодно, — потому что, возможно — думаю, даже наверняка, — ты тоже ее разочаровал. А она, по крайней, мере избавила тебя от унизительного осознания этого обстоятельства.
— Но если я не верю твоим сопоставлениям и толкованиям? Если не считаю ее способной на предательство? А скорее допускаю, что ею движет непреклонная гордость? И объясняю ее поведение внезапным переходом от одного настроения к другому?
Тутайн все еще не трогался с места. Он сказал:
— Хотя в последние недели мы много говорили о случившемся между вами, я готов еще раз попытаться распутать — вместе с тобой — этот клубок. Готов распутывать его с надлежащим терпением. И с уважением к задействованным лицам… Мы с тобой уже спускались вниз, ступень за ступенью. Ты меня понимаешь: мне нет нужды разбирать всё с самого сначала…
Он говорил теперь еще более сдержанно, как машина: обезличенно. Будто чуждая ему, а для меня мучительно-стыдная история сама говорила изнутри его. Так проявлялась ярость, обращенная против меня, но уже не способная вырваться наружу.
— Между вами произошел окончательный разрыв, — сказал он с деланным равнодушием; и тем заставил замолчать эту историю, которая сама себя рассказывала.
Я почувствовал огромное облегчение, когда стало ясно, что мы отсюда уедем. И не только потому, что судьбу, разлучившую меня с Геммой, принимал теперь как нечто неотвратимое: гложущая любовная тоска утихла, я чувствовал себя неотъемлемой частью Тутайна — и в плотском смысле, и в смысле нашей дружбы, то есть и в духе, и в качестве зримого телесного образа. Так, собственно, было всегда; но теперь это всегда, казалось, удлинилось вдвое, если не больше… У меня опять появился досуг, позволяющий осмыслить мои усилия, обращенные к музыке, — творческое начало во мне, как я это называл. Мой разум устал, чувства притупились; однако остаток внутреннего беспокойства требовал прояснения ситуации. Скромная слава, выпавшая на мою долю, не так давно достигла наивысшего доступного для нее уровня. И уже снова растворилась, словно кусок рафинада, брошенный в стакан горячего пунша. Слава требует всё новых произведений или смерти художника. Я разочаровал свою славу: поскольку продолжал жить, но ничего больше не писал. Я стал живым олицетворением прошлого. Прежние мои музыкальные идеи были очень даже неплохими: так без ложной скромности считал я, обломок прошлого, существующий в настоящем. Я всегда делал свою работу без небрежности и без менторского самомнения. В ней ощущалась добротность. У меня под рукой находилось достаточно примеров для сравнения, чтобы оценить это преимущество. Не говоря уже о похвале Тигесена, как-то упомянувшего мои «певучие фуги»… Но ландшафту, в котором пребывала моя душа, не хватало дикости и самобытности. В нем не было ни гранитных гор, ни глетчеров, питающих своим холодным молоком бурные ручьи, ни той могучей реки, что ищет путь к морю одного из вечных миров. Мне недоставало безумства — желания слушать самого себя. Я не был одержимым. Музыка давалась мне так же трудно, как и любая другая форма чувственности. Я боялся банальных звукосочетаний, и потому в моем творчестве кропотливый труд занимал больше места, чем дерзкие музыкальные идеи. Я это видел, я это понимал; но такое знание мне не помогало — оно было лишь самопознанием.