Другие барабаны
Другие барабаны читать книгу онлайн
«Другие барабаны» Лены Элтанг — психологический детектив в духе Борхеса и Фаулза: грандиозное полотно, в котором криминальный сюжет соединился с мелодрамой, а личность преступника интригует сильнее, чем тайна преступления. Главный герой романа — Костас Кайрис — начинающий писатель, недоучившийся студент, которому предстоит влюбиться, оказаться замешанным в дело об убийстве, унаследовать фамильное состояние и попасть в лиссабонскую тюрьму. Костас живет в доме, который ему не принадлежит, скучает по другу детства, от которого всегда были одни неприятности, тоскует по отцу, который ни разу не показался ему на глаза, любит давно умершую красавицу-тетку и держит урну с ее пеплом в шляпной коробке. При этом он сидит в одиночке за преступление, которого не совершал, и пишет откровенные и страстные письма жене, которую последний раз видел так давно, что мог бы не узнать, приди она к нему на свидание.
«Другие барабаны» — это плутовской роман нашего времени, говорящий о свободе и неволе, о любви и вражде, о заблуждении и обольщении, написанный густым живописным языком, требующим от читателя медленного, совершенного погружения и «полной гибели всерьез». Книга завершает трилогию, начавшуюся «Побегом куманики», который критики назвали лучшим русским романом за последние несколько лет, и продолжившуюся романом «Каменные клены», удостоенным премии «Новая словесность».
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Выходит, Лютас приехал на нашу встречу и пошел побродить по берегу, а там его перехватили пацаны, резвые как ахалтекинцы, отвезли за город, убили и сбросили со скалы? Через несколько дней мне принесли пистолет вместе с толстой пачкой двадцаток — до сих пор живу на то, что успел вытащить из этой пачки. Думаю, что инспектор живет на остальное.
И здесь возникает еще один вопрос. Чем я так подходил на роль убийцы? Тем, что давно знаком с жертвой, тем, что показал себя полным кретином в деле с Хенриеттой, или — тем, что я подозрительный иностранец, которого быстро депортируют с глаз долой и закроют дело? Если сложить эти три пункта вместе, то получится одна, довольно жирная причина, между прочим.
Я бедный, свирепо угнетаемый малютка, и у меня в жизни так мало удовольствий.Где я это читал? И почему глаза у меня все время на мокром месте, палец покажи — и разрыдаюсь? Раньше я капал в глаза «натуральные слезы» из аптеки, потому что роговица вечно сохла, будто на ярком солнце. За это Лилиенталь дразнил меня ликантропом и говорил, что Бог мало меня мучает и что я непременно заплачу, когда он возьмется за меня как следует, загонит в самый угол моей проволочной, будто собачий загон, самоуверенности и отметелит по первое число.
Человеку свойственно плакать, сказал Ли, это его способ разговаривать с Богом, а те, кто не умеет или не решается, подобны людям, пишущим дневники вместо того, чтобы заорать во всю глотку. Если встретишь такого человека, пако, так и знай — это либо нищий, притворяющийся немым ради денег, либо жалкий ненавистник, давший обет молчания.
— А как же писатели? — спросил я.
— Редкий случай, когда оба варианта совпадают.
Это было года два назад, в начале зимы, мы разговаривали у меня на террасе, глядя на засыпанную редким, быстро чернеющим снегом улицу. Я запомнил этот день, потому что Ли смог забраться на самый верх, опираясь только на мою руку и на палку, и еще — потому, что мы грызли сухари с изюмом, подсушенные Байшей в духовке, и говорили о библейском хлебе. Лилиенталь сидел в качалке, я притащил ее из столовой, ноги его были укрыты пледом, а голова замотана желтым шарфом, будто у китайского бунтовщика.
— Отпускай хлеб твой по водам, потому что по прошествии многих дней опять найдешь его, — я первый раз слышал, чтобы Ли цитировал Библию, и насторожился. — Такие, как ты, думают, что речь идет о добре, верно?
— Ну да. Это значит — сделай добро, и оно к тебе возвратится.
— Вот тут ты и попался, — он торжествующе постучал палкой по перилам. — Добро не надо делать, оно уже есть. Ты ведь не говоришь: сделай лес, сделай реку Тежу, сделай голубоногую олушу! А чтобы сделать зло, нужно совершить усилие, отсюда следует, что хлеб — это зло.
— Но я говорю: сделай музыку, сделай стих, сделай одолжение!
— Это не добро, а его отражение в твоей голове, пако. Добро и зло нельзя сравнивать, потому что первое — это субстанция, а второе — всего лишь категория. Это все равно, что сравнивать снег на этих перилах с холодной праздностью твоей служанки.
Не уверен, что перевожу слово в слово, мне не всегда хватает запаса слов, чтобы цитировать Ли, зато русский у меня, если верить Зое, на удивление хорош. Ей, между прочим, понадобился год, чтобы заговорить на португальском, а мне — всего несколько месяцев, как будто я проглотил на ночь пилюлю и проснулся уже с verbos defectivos и verbos abundantes в голове.
Ты ведь догадалась, Хани, что я пишу здесь по-русски ради тебя, другого выхода у нас нет, хотя я подозреваю, что русский тебя тоже не слишком радует. Впрочем, не бери в голову, скоро языки вообще перестанут существовать, какая-нибудь лысая голова из Силиконовой долины изобретет универсальный логос, и мир разом обеднеет и высохнет, как индейская тсантса над очагом.
Стало же в мире значительно меньше смысла с тех пор, как появились Google Maps.
— Извините, что пишу вам не на машинке, но мне так несусветно много надобно вам поведать. Как я раздобыл ваш адрес? Но вы же не об этом спрашиваете, когда спрашиваете об этом, — писал Кафка своей невесте Фелиции. А потом взял и сжег все ее ответы в одночасье. Когда я читал тексты, адресованные фройляйн Бауэр, то думал, что там есть какой-то подвох, — невозможно написать столько писем женщине, которую видел два раза в жизни. Это придумали наследники, владельцы архива, думал я, или сама берлинская стенографистка ради денег и славы исписала пачку страниц мелким прыгающим почерком покойного жениха — ему ведь было уже все равно, никто не мог за него заступиться.
Теперь-то я понимаю, чего он хотел, усаживаясь по утрам за письмо к уважаемой сударыне, ему нужен был повод с хрустом распечатать стопку чистой бумаги, в точности, как мне нужен повод открывать этот файл, дождавшись двух часов пополудни.
Ишь чего удумал, сказала бы моя няня, с писателем себя сравнил! Сравнил бы еще кизяк с растопкой. Няня Саня, быстрая и оглушительная, как дверь бистро, хлопающая на зимнем сквозняке, — вот кто был ко мне безжалостен. Вот кто справился бы с моей ленивой служанкой в два счета, полетели бы только клочки по закоулочкам. Я едва успевал отбиваться от ее помидорного площадного недовольства, зато научился злиться молча и не подавать виду, няня называла это «повернуться рваным ухом».
Как в воду глядела. Одно ухо у меня проколото, правда, это случилось после ее смерти, на репетиции школьного спектакля про спартанцев. Ухо прокололи и повесили в него железную легионерскую серьгу, мочка долго не заживала — зато дырка осталась до сих пор, и приличная такая дырка. В тот вечер, когда мы с Зоей опоздали к праздничному столу, тетка ее заметила, потому что уши у меня замерзли и побелели, а дырку обвело багровой каймой.
Еще бы не замерзнуть — пару раз мы обошли вокруг ратуши, потом добрались до моста через Вильняле, постояли перед костелом, издали похожим на брошенную в снег половинку граната, дошли до бернардинского кладбища и вернулись в сумерках кружным путем, прихлебывая из моей фляжки. Все это время мы говорили не переставая, у меня даже губы потрескались, а тетке все было нипочем, она хватала меня за рукав, смеялась и тянула меня все дальше и дальше, она бы и на Антакальнис пошла, лишь бы домой не возвращаться. Утром, застукав нас в ванной, мать не сказала ни слова, это могло значить только одно — ярость поднялась в ней к самому горлу, и когда Юдита сможет говорить, она выплеснет изо рта убийственное пламя.
Когда я открыл дверь своим ключом, доктор Гокас уже одевался в прихожей, застегивая свой овчинный тулуп, а на столе в гостиной стояли двенадцать мисок с остатками угощенья.
— Боже мой, кучос! — воскликнула тетка. — Я сто лет не ела кутьи и не пила киселя из клюквы.
— А свечу ты сколько лет не зажигала? — спросила мать. — Ты же у нас Зоя Ивановна, православная.
— Да брось, Юдита. Ты для путника бездомного тарелку поставила? Вот я из нее и поем.
— Уж лучше бы бездомный поел, — мать махнула рукой и пошла в кухню.
— Еще рано расставаться, — тетка сбросила куртку доктору на руки. — Пойдемте за стол, выпьем киселя, и я поведаю вам занимательный случай из чужой практики. Это рассказал мне один любовник, хороший реаниматолог, несколько лет назад. Он и любовник был хороший!
Я с трудом удержался, чтобы не хлестнуть ее по щеке. Я видел, что она много пьет, нервничает и бог знает что болтает, но гнев, который закипал во мне, был каким-то ненастоящим, будто гнев вертепного ксендза. Я не мог рассердиться на нее как следует, потому что мне было смешно. Понимаешь, Хани? Она могла говорить непристойности — о que é este catso? que porra é essa? — задираться, сбрасывать мокрое платье прямо у меня на глазах, но при этом в ней было что-то сырое и невинное, как в только что написанной фреске. Нет — как в хлебном мякише, который грубо оторвали от корки. Может быть, дело было в том, что она немного косила?
In partibus infidelium
