Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)
Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая) читать книгу онлайн
Спустя почти тридцать лет после гибели деревянного корабля композитор Густав Аниас Хорн начинает вести дневник, пытаясь разобраться в причинах катастрофы и в обстоятельствах, навсегда связавших его судьбу с убийцей Эллены. Сновидческая Латинская Америка, сновидческая Африка — и рассмотренный во всех деталях, «под лупой времени», норвежский захолустный городок, который стал для Хорна (а прежде для самого Янна) второй родиной… Между воображением и реальностью нет четкой границы — по крайней мере, в этом романе, — поскольку ни память, ни музыка такого разграничения не знают.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Теперь он сразу ушел. Оставив в моей душе неприятный осадок.
Я не понял, что этому человеку от меня нужно. В дверь он стучал так, будто хотел причинить мне беспокойство. Его рассуждения о гармонии и норвежской музыке показались мне маловразумительными. Меня удивило в нем совершенное отсутствие смущения, бесстыдное желание настоять на своем. (Но разве мы, люди, не все одинаково обременительны и нетактичны, когда верим, что знаем что-то наверняка, или когда непоколебимо верим во что-то?)
Уже через несколько дней он причинил мне беспокойство снова, точно таким же манером, что и в первый раз. На пульте рояля у меня стояли ноты: на сей раз одна из ранних мануальных токкат Баха, столь очевидно подслушанных у Букстехуде. (Может, она и была написана под присмотром старшего маэстро, в Любеке {274}.) Разве нельзя предположить, что более радостный, изобретательный Букстехуде время от времени поправлял у Баха какую-то гармонию или звуковой шаг?
Матта Онстад тотчас набросился на эту композицию, хотя в лучшем случае слышал ее фрагменты — с лестницы или из коридора.
— Здесь нет никакой гармонии…
Впрочем, на сей раз он был трезв и принес собой скрипку. Такая хардангерфеле похожа на обычную скрипку {275}, только струнодержатель у нее имеет более плоский изгиб, чем принято сегодня, — чтобы облегчить извлечение аккордов. Под игровыми струнами обычно находится — они проведены через маленькие отверстия в струнодержателе — от четырех до шести резонирующих струн: настроенные стальные проволочки, задача которых состоит в том, чтобы колебаться вместе с игровыми струнами и таким образом усиливать резонанс корпуса. Скрипка Матты Онстада была богато украшена инкрустациями из перламутра, эбенового и лимонного дерева. Разобравшись в ее конструкции и функциях, я получил ключ к этому странному присловью о гармонии, которая будто бы есть только в норвежской музыке… Скрипка — это не знающий никаких ограничений сольный инструмент: целый оркестр танцевальной музыки, представленный в фигуре одного-единственного шпильмана.
Я попросил Матту Онстада сыграть мне что-нибудь. Он не стал церемониться. Он начал настраивать струны. Меня поразила быстрота и точность его метóды. Менее чем за минуту он своими толстыми потрескавшимися пальцами обслужил колок для десяти струн. Потом натянул волос на смычке, совсем не туго, и уже первым штрихом прошелся по всем струнам. Получился протяженный аккорд, сопровождаемый беглой, ритмически резко прочерченной мелодией. Неотчетливый фон как бы просвечивал сквозь скорее жалобное, чем радостное звучание инструмента: это действовали резонирующие струны. Гармонические идеи танца не отличались разнообразием, вся мелодия была строго привязана к немногим тактам. Но имелись вариации: крепко сбитая тема чередовалась с подобием трелей или коротких пробежек. Мне понадобилось несколько минут, чтобы научиться воспринимать такую музыку. После чего я уже с легкостью мысленно присовокупил к ней притоптывание ногами, всеобщее упоение… Как здешние танцоры притоптывают, Элленд мне однажды продемонстрировал — в этом же салоне, на протяжении четверти часа.
Гость мой играл изумительно! Казалось непостижимым, что его потрескавшиеся, изуродованные работой пальцы с такой быстротой мелькают над струнами; что дрожащая рука без заметных ошибок извлекает поток аккордов из трех или четырех струн… Я не скрывал восхищения. Но скрипач, казалось, не был этим польщен. Он считал само собой разумеющимся, что его игра найдет у меня одобрение; иначе он не поднялся бы ко мне со своим инструментом… Я попросил его сыграть «Матта Онстад». Он тотчас выполнил мою просьбу. Этот спрингданс почти не отличался от другого, который я только что слышал; разве что повторение мелодических фигур происходило через более короткие промежутки, звучало настойчивее. Во время танца, когда все притоптывают ногами, это, наверное, способствовало более сильному горению костра страсти.
Я спросил Матту Онстада, в самом ли деле он создал этот танец — то есть придумал его.
— Я его играл, — сказал скрипач.
Ответ меня не вполне удовлетворил. Я поинтересовался, сочинил ли мой гость этот танец, записал ли его.
— Записали его другие — господа из Бергена. Я перед ними играл. А потом это напечатали.
— Ах, — сказал я быстро, — так у вас есть ноты? Вы не одолжите их мне?
Он отрицательно качнул головой:
— Нет у меня никаких нот.
Я тогда подвел его к роялю и попытался ему объяснить, что такое токката.
— Я не умею читать ноты, — сказал он, — ты просто сыграй. Хочу разок посмотреть, как это выглядит, когда кто-то играет и одновременно читает ноты. Ты читаешь вслух? Я, например, всегда читаю газету вслух.
Я засмеялся.
— Я тоже читаю вслух, — сказал я, — только не ртом, а руками. Я ударяю по клавишам так, как это написано, а струны превращают шрифт в звуки. Не буду вдаваться в подробности: все обстоит почти так же, как с вашей скрипкой. Вы мыслите танец, а ваши руки произносят его с помощью скрипки. С нотами тут разница вот в чем: сам я не мыслю музыку — это уже сделал, до меня, какой-то великий человек, он ее записал, потом она была напечатана, — я только считываю ее с листа, может быть, даже не догадываясь, о какой музыке идет речь; она как книга или история, которую ты читаешь в первый раз. Она может быть очень захватывающей. Собственно, когда музыка для тебя такая юная и свежая, еще совсем незнакомая, она и бывает самой прекрасной. Полной неожиданностей. И гораздо более умной, чем слова. Бывает, конечно, и глупая музыка. По большей части музыка даже скучна…
Я вдруг остановился. Удивившись тому, что он слушал меня так долго, ни разу не перебив.
— Умное в музыке, — сказал он, — портит гармонию.
— Вы ведь музыкальны, — сказал я с некоторой горячностью, — а значит, не так далеки от умного в музыке, как вам, возможно, кажется. Вы бы научились понимать и эту, столь презираемую вами, музыку, если бы захотели в нее вслушаться. Она — как Слово Божье.
— Слово Божье… — протянул он насмешливо. — Да я в такое не верю.
Тут я повел себя очень неуклюже и чересчур настойчиво. Я попытался преодолеть взаимное непонимание.
— Вот мы с вами и пришли к единому мнению, — снова начал я, перепрыгнув через многие свои мысли. — Очень может быть, что Бог никогда не пользовался Словом, что и люди не могут к Нему приблизиться с помощью слов, что слово, наоборот, обрывает всякую связь с Ним. Его язык наверняка одновременно и более обобщенный, и более однозначный, чем наша речь: он должен напоминать музыку.
Матта Онстад не мог такого понять. Я и сам не понимал. Я просто позволил словам меня соблазнить. (Как часто мы поддаемся именно этому греху!) Непостижимо также отсутствие у меня в тот момент всякой гордости: я позволил себе притянуть, в качестве объяснения, свойства или качества Бога, на которого я был зол (или: от которого отщепился); о котором я, следовательно, ничего (или: теперь уже ничего) не знал. — В конечном счете музыка тоже не свободна от понятий и категорий; она отличается единственно тем, что ведет речь не о предметах. И еще она проходит сквозь чувственное восприятие (хоть к ней причастны также и разум, и математическая созерцательность), а потому сама по себе не имеет отношения к нравственности. Но она железными цепями прикована к мудрости и морали создавшего ее человека. А значит, в ней отражаются ночь и сумерки зла и меньшего зла — как и во всех других проявлениях нашей души… Добро, этот нулевой пункт, где всё чувственное лишается своей чувственности, эти врата пред царством бушующей иррациональной радости, возможно, рождается — как звук — лишь в ходе немого распада космического пространства. (Моцарта ни один адвокат не отмоет от великолепной мрачности «Дон Жуана». Люди, до сих пор утверждающие, что Моцарт-де был другим, — как сильно они заблуждаются! Как мало понимают, что все темные, кричащие и радостные звуки оплачиваются одной и той же наличностью — собственной жизнью!)