Аномалия Камлаева
Аномалия Камлаева читать книгу онлайн
Известный андерграундный композитор Матвей Камлаев слышит божественный диссонанс в падении башен-близнецов 11 сентября. Он живет в мире музыки, дышит ею, думает и чувствует через нее. Он ломает привычные музыкальные конструкции, создавая новую гармонию. Он — признанный гений.
Но не во всем. Обвинения в тунеядстве, отлучение от творчества, усталость от любви испытывают его талант на прочность.
Читая роман, как будто слышишь музыку.
Произведения такого масштаба Россия не знала давно. Синтез исторической эпопеи и лирической поэмы, умноженный на удивительную музыкальную композицию романа, дает эффект грандиозной оперы. Сергей Самсонов написал книгу, равноценную по масштабам «Доктору Живаго» Бориса Пастернака, «Жану-Кристофу» Ромена Роллана, «Импровизатору» Ганса Христиана Андерсена.
Тонкое знание мира музыки, игра метафор и образов, поиск философии избранности, умение гармонично передать движение времени — эти приемы вводят роман в русло самых современных литературных тенденций. Можно ли было ожидать такого от автора, которому недавно исполнилось 27 лет?!
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Не верь им, никому не верь. Все будет как надо, все будет хорошо. Ты все победишь, ты уже победила. И природу тоже. Потому что с такой верой и упорством, как у тебя, можно победить и саму природу. И никакого Царства не будет. И они все не так понимают про Царство. Все дети входят в Царство Божье — на самом деле это означает, что наш мир для них — это и есть Царство Небесное. И наш ребенок будет жить в этом Царстве, пока не повзрослеет. И у него будет сабля из желтой пластмассы, и красный грузовик, и железная дорога с жестяными вагонами, с семафорами, с полосатым шлагбаумом, и черный пистолет с двумя присосками у него будет тоже. Потому что у него есть ты, и ты обязательно дашь ему все это. — И Камлаев все гладил ее по спине, по щекам, по волосам, и рыдания Нины становились все глуше, и она слабела, обмякала в камлаевских руках и вздрагивала все мельче, все тише, пока не успокоилась совсем.
Уже было известно, что младенец в Нининой утробе — мужского пола (и Камлаев припомнил ни с того ни с сего, как они с Тараканом, прогуливая школу, говорили, что для мужчины гораздо лучше иметь сына, чем дочь, ведь сын в отличие от дочери, которая выходит замуж, сохраняет свою фамилию и продолжает род Камлаевых или Таракановых по мужской линии). Видеться им разрешалось два раза на дню, всего лишь по полчаса утром и вечером, а все остальное время отнимали врачебные процедуры, суть которых заключалась в чем-то вроде внутриутробного искусственного вскармливания — фантастическая невидаль для полунищей отечественной медицины, эксклюзивная услуга, которую оказывали женщинам лишь в Америке, Швейцарии и здесь, в коноваловском центре. Это стоило баснословных денег, о которых, разумеется, говорить не стоило, и изрядное истощение камлаевского банковского счета казалось ему хоть какой-то компенсацией за ту беспомощность, которую он ощущал, за неспособность оказать помощь напрямую, физически, кровью.
Они были благополучны, и это что-то да значило, от чего-то все же защищало, что-то все же гарантировало. А что делать было другим, не таким обеспеченным семейным парам в такой же, как у них с Ниной, ситуации, при таком же диагнозе, с такой же патологией? Что было с теми, кто не имел возможности оплатить курс искусственного вскармливания и был вынужден стоять в хвосте бесконечной очереди из семейных пар, ожидающих бесплатной помощи по федеральной программе поддержки матери и ребенка? На что они были обречены? На искусственное прерывание беременности? Но, размышляя об участи этих находящихся в еще более тяжелом положении пар, Камлаев все никак не мог избавиться от какого-то подспудного равнодушия: по-настоящему, на полном серьезе он был глух к несчастью этих пар, находящихся где-то очень далеко отсюда и маячивших почти неразличимыми точками на горизонте. Он был так сконцентрирован на том, что сейчас происходило с ними, с его ребенком и Ниной, что чужие беды представлялись ему чем-то в высшей степени незначительным и тот факт, что какая-то мать, подобно Нине, не может поддержать внутриутробную жизнь своего ребенка, имел к Камлаеву такое же отношение, как оторванные ноги подданных Саддама. И Камлаев даже испугался этого своего бесстыдства, своего бессовестного безразличия к остальным, своего чрезвычайно трезвого рассуждения о том, что абсолютно всем на этой земле хорошо быть не может и что страдания одних людей в известном смысле являются условием счастья других. Как будто кто-то должен был лишиться радости отцовства, материнства, ребенка, жизни для того, чтобы ты был счастлив. И рассуждение это, легко и просто в его голове сложившееся, так напугало его, что он клятвенно пообещал себе, что как только, так сразу обязательно поможет и другим несчастным парам, поддержит их своими средствами, пожертвует и три, и четыре, и пять нулей со своего неистощимого банковского счета на то, чтобы и чужая беда была побеждена. «Какое же я все-таки животное, — думал он. — Вот и сейчас как будто взятку дать хочу, откупаюсь, обещаю отплатить, если с нами все будет благополучно, как будто сделку заключаю с какой-то мировой справедливостью: ты мне, я тебе. И все это происходит только на уровне рассудка. Душа здесь вроде как и не задействована. Но разве так можно? Или ты так привык к тому, что только так и можно? И вот это твое клятвенное заверение помочь — не больше чем копейка, второпях опущенная в протянутую руку. Копейка, которая унижает не только просящего, но и дающего. И так на протяжении всей жизни, всегда были нищие, помнишь, сначала безногие фронтовики в поездах, на которых ты глядел круглыми глазами пятилетнего ребенка, и в один прекрасный день все они исчезли, для того чтобы благополучная Москва испытала эстетическое облегчение, их собрали и куда-то всех свезли, избавив всех нас от необходимости брезгливо морщиться. Так и черт с ними, профессиональными нищими, но ведь есть же просто люди, матери, отцы, не нищие, достойные, трудолюбивые, талантливые, которым нужно помочь здесь и сейчас. Извращенное христолюбие — опустив ничтожную мелочь в ладонь, считать свой долг перед страждущим исполненным, а себя — отзывчивым, великодушным, не очерствевшим. Купил себе рая на рубль с полтиной, воскрешения — на копейку. Проявление ложно понимаемого милосердия — шарить в карманах в поисках мелочи, в то время как в другом кармане у тебя лежит добротное портмоне, набитое нормальными человеческими деньгами. Жалость пополам с брезгливостью принимается за настоящее сострадание. Но любовь, если это любовь, сверху вниз невозможна. Любишь — отдай половину всего, что имеешь. А иначе не пыжься, не кривляйся перед Христом, обезьяна Сына Человеческого».
Итак, он виделся с Ниной два раза по полчаса в день, всего по полчаса утром и вечером, приходил к ней в бокс, который, правда, назывался на здешнем языке «номером» и даже «апартаментами», как будто Нина поселилась в гостинице (меловой, стерильной, больничной белизны, так резавшей глаз, апартаменты были лишены — приглушенные голубоватые и палевые тона, наверное, по замыслу, должны были воздействовать на пациенток успокоительно), усаживался в покойное глубокое кресло, глядел на нее и молчал, пытаясь отыскать в ее лице какие-то перемены, а также угадать природу этих перемен — к лучшему они или к худшему. Она, конечно, осунулась, побледнела, да и двигалась не так, как раньше: знакомая ему грациозность, кошачья ловкость куда-то подевались, и Нина двигалась сейчас чрезвычайно медленно, осторожно, с какой-то неуклюжей тщательностью, выверяя каждое движение и будто не желая тратить силы попусту, на незначительные пустяки. Бездумная, безоглядная щедрость, с которой она расточала свои привычные, свободно-легкие телодвижения, исчезла, как будто ее не бывало; Нина сделалась законченной скрягой, собирала, копила, наращивала силы и часами просиживала и пролеживала в совершенной неподвижности.
Он избегал к ней притрагиваться, обнимать, находился поодаль, и почти все время своего совместного сидения в апартаментах они молчали, как будто все настоящие слова между ними были уже сказаны, а приблизительных слов они больше не хотели. Как глухонемые, они обучались понимать друг друга не по жесту даже — по одному только взгляду, и нельзя было сказать, что Нина как-то особенно рада камлаевскому присутствию и что она к нему тянется как к защите, к спасению. Но в то же время и никакого отторжения Камлаев не ощущал, и если не признательными, благодарными глазами на него смотрела Нина, то, по крайней мере, спокойно его, Камлаева, принимающими. Должно быть, его ежеутренние и ежевечерние приходы тоже стали для нее частью проводимых врачебных процедур.
Он спрашивал ее, что было сегодня и что говорили врачи, и она отвечала скупо, односложно, убеждая его в том, что истерики ее остались далеко позади, что спокойствие ее нерушимо и уже не всколыхнется ничем и что все необоснованные страхи она оставила. И вновь воцарялось молчание, но и молчание это не тяготило, ничем не походило на принужденное молчание глухих друг к другу людей. Так продолжалось неделю, другую, пока в один из вечеров она не позвала его:
